Чет-нечет
Шрифт:
Отдельно на лавке, всеми покинутый, лежал на животе голый человек. Он был укрыт по спине овчиной. Федька догадалась, что кожи у несчастного от плеч до ягодиц нету – содрана кнутом. Вместо кожи многоопытные тюремники приложили товарищу теплую еще, истекающую сукровицей шкуру овцы. И она прилипла, на многие дни и недели став шкурой человека. Другого спасения, как слышала Федька, нету; счастье еще что нашлась для несчастного овца.
– Подымать что ли? – молвил между тем один сгрудившиеся возле кружек игроков. За топотом в смежном помещении Федька не столько расслышала, сколько угадала значение слов. Игроки переговаривались, зрители тоже высказывали соображения, одни говорили подымать, другие погодить. Молодо перетянутый наборным
– А! Где наша не пропадала! Давай.
Напружившись, оба одновременно и бережно приподняли кружки. И хотя все тут сдвинулись и скрыли от Федьки место действия, она успела заметить, что под кружками ровно ничего, ничего совершенно нет. Однако что-то они рассматривали и слышались разочарованные голоса. Один из зрителей, встал с колен, потянулся, давая выход волнению, – игра, видно, шла на деньги.
Тем временем в смежном подклете волнами воздымался шум – толпа у дверного проема внезапно распалась. Все подались назад, сбивая друг друга, бросились бежать, иные прыгали на лавки – смяли и кружечников. Рев и свист.
В сразу освободившемся проеме Федька увидела одутловатого парня с завязанными глазами, и в меховой шапке. Согнувшись вперед, парень слепо шарил руками, задел плечом косяк и, определившись, нашел вход.
Тюрьма самозабвенно играла в жмурки.
Народ хохотал. Орали, как помешанные, хлопали в ладоши, притопывали, перебегали по лавкам.
Только затмением можно было объяснить, что это не скрывающее себя веселье чудилось Федьке стоном. Смеющиеся лица не оставляли сомнений. Дребезжал смехом легонький старичок, не закрывавшийся рот его обнажал худые зубы. Корчили рожи дети, одному из мальчишек, вероятно, и десяти лет не было, визжали девки и старая баба – этих, перебегая, тискали и мяли на ходу все подряд, даже дети. Злобно смеялся карлик – резвились все.
А парень с завязанными глазами был забавно неловок потому, что на ногах его звенели кандалы. Лицо парня от трудных скачков с тяжестью на ногах блестело потом, он измотался, но надежды не терял: нельзя же в такой тесноте и никого не подмять! И в самом деле – попался ему один из кружечных зрителей. Валились все со смеху.
– Не играю! – отбивался гладко расчесанный с сияющим красным носом мужичок в однорядке. – Отцепись!
Парень упрямо не выпускал, его толкнули, да так, что грянулся на пол. Перевернувшись, перекинув со звоном цепь, он лапнул край вретища, которое покрывало труп подле лестницы.
Хохот гремел уж обвальный.
Не пытаясь встать, парень сдернул покров. Под ним лежал в прожженном на животе кафтане разбойник Руда. Синее лицо закостенело, вывалился черный язык, и глаза закатились.
Оглохнув, Федька видела вокруг оскаленные весельем рожи. Она что-то спросила.
Парень встал на колени, сдвинул на лоб повязку, открывая одутловатое лицо. Сообразив ошибку, он ухмыльнулся – народ опять покатился со смеху.
– Ночью его привели, поджигателя, – сказал кто-то Федьке, – утром глядь: задушили.
Она еще спросила.
– Шут его знает! – отвечал человек, наклоняясь ближе, чтобы слышала.
– Может, и задушили, – высказался кто-то.
– Свои, значит, прикончили, тутошние. Кто еще? Задавили.
Одутловатый парень опустил повязку на глаза, встал, и Федькины собеседники шарахнулись – игра продолжалась.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. НОЧНОЙ МРАК И НАДЕЖДЫ ДНЯ
День, от которого уцелела лишь половина, остановился. Всякая мелочь тюремного существования обращалась в нечто тягучее. Теперь, когда действительная перемена и движение стали для Федьки не возможны, когда остановившийся день сковал ее немощью, она начала испытывать подспудные муки нетерпения. Чем менее проявляло себя время, чем несносней ощущала Федька тяжесть безвременного
Бадья с парашей в выгороженном чулане распространяла зловоние по смежным подклетам; половина тюрьмы страдала животом, в чулане постоянно что-то лилось и хлюпало, несколько человек томились в очереди. Болезненно обостренный слух различал навязчивые звуки; стискивая зубы, Федька пыталась отвлечься, но пленная мысль возвращалась на прежнее, от бесплодной борьбы с воображением не выходило ничего путного, кроме опять же исступленного ожидания.
Пришла ночь, сумерки обратились мраком, а Федька не спала и не собиралась спать. Не могла заснуть и тюрьма. Разрозненные голоса продолжали тут и там отрывистую, ни к кому как будто не обращенную беседу. Раздавался вскрик и всхлип, судорожный с присвистом, переливами и журчанием храп покрывал бессвязные причитания. В кромешной тьме кто-то куда-то пробирался, задевая руки, ноги, головы и тела – матерная брань сопровождала это передвижение. Федька слышала под боком обращенный к ней шепот, вздрагивала, оборачиваясь, и человек рядом вскрикивал:
– Сатана!.. Боже… боже… Пусти… Пусти, душегуб… – ворочался и вдруг угрожал с придыханием: – А вот я – топором! А!..
Федька пристроилась посреди клети прямо на полу, обхватив колени. Прутья рогатки лежали у нее на локтях, изредка она пыталась переменить положение, но негде было приткнуться, не получалось ни сесть как по-человечески, ни лечь – никуда с рогаткой не сунешься.
А в темноте кто-то кого-то отыскивал. Слышала она возню и стон – обмирала, не понимая… И наконец прозрела: постель, а не убийство. Двое нащупали друг друга и делали как раз то и так, как должны были делать по Федькиным представлениям, которые она вынесла из мужицких побасенок. Нечистоплотно и впопыхах, со стоном. Можно было удивиться тут лишь тому, как равнодушно, не оскорбившись, она это приняла. И даже прислушивалась, пытаясь понять, что же у них там сейчас происходит. Кажется, наползло их не двое, а больше, не разобрать сколько. И это тоже не очень поразило Федьку. Возня затихала и возобновлялась, различалось тяжелое, откровенное дыхание и какие-то будничные, неуместные как будто слова: «подожди… вот… сюда…» И невнятная ссора на другом краю темноты: шлепки ударов и плач. И крик неясно где: утрись! Или: заткнись!
А потом невозможная тишина. Как будто все затаились, подстерегая друг друга. И так продолжалось долго, хотелось крикнуть самой. Но каждый раз находилось кому кричать, обрывая паутину тишины.
– Пусти же! – изнемогал человек. – Да пусти же… Ну… Господи-боже-мой… что?..
Под стон и плач, среди неясной возни, в непроницаемом мраке придушить можно было и врага, и друга – кого угодно. Опасаясь Гаврилы-палача, Федька с вечера приметила, где он расположился – в смежном подклете Гаврила владел в нераздельном пользовании лавкой. Палач спал, отделенный от нее раскинувшимися по полу людьми, но тот человек, что задушил Руду, не обязательно был палач… В темноте Федька еще раз сменила место, перебралась на несколько шагов, так что найти ее, когда не отзывается, стало не просто. К тому же защищали ее от всякого поспешного, неосторожного нападения растопыренные прутья обруча.
Не было спасения от клопов. Клопами Федька мучалась, она их боялась, мерзкие твари раздражали ее самым уже прикосновением. На нежной Федькиной коже укусы не проходили по нескольку дней. Между утомительно мелькающими мыслями, которые множились и множились в голове без всякого разрешения и итога, Федька шарила под одеждой и, когда нащупывала что-то маленькое, жесткое, что шебуршилось под пальцами, от неодолимой гадливости передергивалась. Клопы не переводились, кожа свербела, и надо было ожидать вшей, Федька рылась в волосах на затылке, короткая, но густая ее грива, чудилось, шевелилась сама собой.