Чет-нечет
Шрифт:
Палач утерся, но вряд ли замечал, что бьют, – невменяемый, он не сводил полубезумного, мутного взгляда с тоненькой шейки. Стрельцы опять его мотнули – подальше от жертвы.
Федька поднялась – кто-то придержал сзади, но повело, и она несколько раз переступила не вполне твердо, пока не нащупала лавку.
– Попомнишь дощечку! Вольно ж тебе было по пальцам бить!
Худо-бедно стрельцы привели Гаврилу в чувство, речи его вернулась осмысленность, но Федька догадалась, что он вспомнил дощечку не для нее, а для сторожей. Должен был как-то объяснить общепонятной причиной свой припадок, сладостную судорогу пальцев на хрупкой шейке.
– Ну, будет, будет, – сказал он совершенно трезвым голосом. – Пустите, рогульку
Его пустили, хотя и с опаской, он постоял, сжимая и разжимая пясти, нагнулся куда-то за горн и там загромыхал железом. А когда выпрямился, показал приставу разомкнутую рогатку. Здравый, обыденный поступок доказывал, что мужик опамятовался.
Гаврилу честили последними словами, и стрельцы, и пристав поглядывали на Федьку жалостливо. Чувство это было тем более искреннее, что служилые рассматривали все с ней случившееся, включая и нападение палача, как житейское злоключение, от которого в другой раз ты и сам не известно еще сумеешь ли уберечься. А Гаврило, задетый бранью так же мало, как прежде тумаками, вернулся к делу. Он соединил концы рогатки, цыкнул губами и прищурился, что-то смекая.
Рогулька эта или рогатка представляла собой обруч, два раздельных полуобруча, которые надлежало соединить гвоздями; короткие железные гвозди, заклепки, калились у палача в горне и уже доспели. От обруча торчали во все стороны шесть длинных железных спиц. В собранном виде, таким образом, рогатка являла изображение солнца с нарисованными детской рукой лучами или венец с исходившим от него сиянием, да только венец этот надевался не на голову, а на шею. При том же шесть лучей-спиц, мнимое сияние, день и ночь должны были напоминать преступнику о своей грубой вещественной природе. Жесткие прутья, чуть ли не в локоть длиной каждый, не позволяли лечь, мешали прислониться, словом, задуманы так, чтобы в любом состоянии, в любое время суток человек не мог найти места преклонить голову и не знал покоя. Венец с коваными лучами должен был стать, по мысли изобретателя, источником постепенных и все возрастающих мучений. Усматривалась при этом еще и та несомненная польза, что тюремник с рогаткой на шее далеко не уйдет – ни в окно, ни в какую тесноту не пролезет и на улице вызовет удивление.
Затаив страх перед молотом палача, Федька положила голову на наковальню там, где был нарочный выступ, чтобы клепать рогатки. Палач, хватая грязными руками, переложил ее голову по-другому. Нижнюю половину обруча Федька прижала щекой, а верхняя легла сверху, ее придерживал подручный из стрельцов. Рассчитанным быстрым движением палач выхватил клещами из жара гвоздь, Федька зажмурилась и перестала дышать – звезданет сейчас молотом по затылку, что ему стоит промахнуться! Обруч задергался, голову ей на время приподняли, она почувствовала сбоку жар раскаленного железа, это вставили в отверстие гвоздь. С оглушительным звоном ударил молот – все содрогнулось, от каждого звенящего удара становилось сердце. И не успела Федька опомниться, как палач выдохнул:
– Готово!
Несколько рук снова поправили Федькину голову, она открыла глаза, увидела изъеденные ссадинами пальцы, туго собранный на запястьях, в черных засаленных складках рукав, под слоем жирной грязи край наковальни. Федька зажмурилась снова, задергался обруч, повеяло жаром, жахнул молот, раза три или четыре, пять ударил под самое ухо, и все было кончено. От звона в ушах пристыли зубы.
Сначала она почувствовала, что державшие ее люди расступились, потом открыла глаза и выпрямилась. Тяжеленный обруч, болтнувшись, саданул сзади, она поспешно перехватила железные прутья.
Ни на кого не глядя, – стыдно было смотреть на людей, почему-то это было ей страшно: встретить глаза людей – Федька осторожно переложила рогатку. Обруч опирался на ключицы, покачиваясь в неустойчивом равновесии, задирался вперед и вверх,
Стрельцы притихли, никто не ухмылялся; когда Федька осмелилась поднять глаза, увидела, что они тоже пристыжены. Было это однако обманчивое мгновение. Все заговорили и задвигались с облегчением.
– Ну, и слава богу! – сказал пристав, словно бы разделяя с Федькой удовлетворение, которое она должна была испытывать от благополучного завершения дела. – Ну, и ладно! Ну, вот и все!
Теперь их повели вдвоем: Федьку и палача – оба были кандальники, один не лучше другого.
Когда поднялось тяжелое, обитое железными полосами творило, что открывало ход вниз, сдавленный вой в подполье прорезался остервенелым топотом, грохотом, визгом – тюрьма бесновалась.
Зверская беготня в подполье не удивляла, однако, сторожей, они не выказывали тревоги, и Федька подумала, что ничего страшного, может статься, не происходит. Отступивший от лаза палач, похоже, медлил лишь потому, что рассчитывал на несколько праздных, вольных мгновений. Однако стрельцы без всякого снисхождения к слабостям палача пихнули его к яме. А едва Гаврила позволил себе усомниться в значении такой неприкрытой грубости, добавили убедительный тумак. Лязгая цепью по ступеням, палач стал погружаться под пол.
Следом, выждав сколько позволяла снисходительность стражи, стала спускаться Федька.
Крышка над головой захлопнулась, заскрежетали засовы, но Федька не оглянулась.
Под лестницей, там где только и можно было ступить, лежало укрытое с головой тело. Из-под рогожи торчали грязные, тонкие в щиколотках ноги. Видно, труп подтащили на проход, чтобы поднять наверх и забыли.
Тюремный народ грудился перед проемом в смежный подклет, откуда и доносился тот нечеловеческий, со всхлипами рев, что слышался еще в караульне. Измученная душой, ослабевшая, испытывая неисполнимое желание лечь на что-нибудь чистое и вытянуться, Федька устала даже недоумевать. Привалившись к поручню, она мешкала на последней ступеньке, почитая за благо уже и то, что можно стоять здесь, не привлекая внимания.
Тесная гурьба тюремников у дверного проема собрала не весь обитавший в клети люд. Близ светлого места, где падал из оконца узкий луч воспаленной солнечной пыли, свирепо напружившись, стерегли друг друга два не без щегольства одетых и не голодных с виду мужика. Несколько зрителей теснились за их плечами в позах, которые свидетельствовали о внутреннем напряжении: на лавке между игроками стояли перевернутые вверх дном глиняные кружки – тоже две. В этих кружках и заключался, по видимости, смак ожидания. Трое прикованных к стене в другом углу клети, возле печи, составляли еще одно, независимое сообщество. Каждый из них имел на шее железное кольцо, а от него цепь, которая заканчивалась клином-ершом, засаженным между бревнами стены по самую головку. Все трое пристроились на полу, привалившись к стене спиной или боком; это было, очевидно, единственно возможное положение и днем, и ночью – короткая привязь не позволяла ни лечь, ни встать. Цепные молчали, не удостаивая друг друга даже поворотом головы. Глазели они на Федьку, все трое, и все трое не любопытствовали, потому только и смотрели, что надо же куда-то обратить взор, если глаза открыты. Без различия возраста были они измождены и замучены, вся троица в грязных серых рубашках, сквозь прорехи которых проглядывало серое тело; все обросшие и не чесанные. Одинаково равнодушные, одинаково бесцветные лица их походили одно на другое общим тягостным впечатлением, которое они производили на нового человека.