Четыре брода
Шрифт:
Ступач обернулся, поглядел на ветряк, который весело открещивался от него, на упрямую фигуру Данила, что спешил к ветряку.
«Этот не в ветряк, а в тебя забьет гвозди произвола, а еще о душевности говорит. Будешь иметь, Прокоп, душевность, когда за розданное зерно кто-то начнет снимать с тебя стружку». Страх растопыренной пятерней вцепился в самую душу Ступача, и он теперь смотрел на ветряк и на горячее марево, дрожавшее за ним, как на своих врагов. «Ничего, вот как накинем селу удвоенный план, так ветряк и опустит крылья».
— Поедем, — подошел
— Можно и поехать. Ведь я вас, Прокоп Иванович, сегодня последний раз везу.
— Как это — последний?
— Теперь уродило, люди хорошо обжинаются, вот и я вернусь к житу, к пшенице, к земле, потому как землю сам бог пахал.
— Это где же ты видел бога за плугом? — глумливо спросил Ступач.
— Не видел, а слыхал в песнях.
— Корчевать эти песни, этот архаизм и эту этнографию, надо! Корчевать!
— Зачем же корчевать, когда там и об урожае, который нам уродит земля, так поется: из колосочка будет горсточка, а из снопика — мера. И в старину, видать, об агротехнике думали.
Ступач даже присвистнул от такой неожиданной «философии», а потом сокрушенно покачал головой:
— Темная ты ночь, темное село.
Кучер наершился:
— Хоть и темный я, а больше вас возить не буду…
Выезжая на шлях, Ступач встретился с военкомом Зиновием Сагайдаком, который верхом ехал по укороченным теням лип.
— К своему любимчику, что ближе к житу-пшенице? — с насмешкой спросил Ступач.
— Да, вы юридический ясновидец, — не остался в долгу Сагайдак. — В нашем районе один живет ближе к житу-пшенице, а другой — к пирогу.
Ступач сразу скис:
— Это шутка или намек?
— Понимайте как хотите, — невинно смотрит на него Сагайдак. — Вольному — воля, а спасенному — рай. Как там Бондаренко?
— В добром здравии и в добром настроении. Но сегодня придется испортить ему настроение.
— Это ж почему?
Кого-то копируя, Ступач однообразно прогнусавил:
— Есть принципиальное мнение содрать с него удвоенный план. Он его вытянет, будет кряхтеть, но вытянет.
— Шутите? — насторожился Сагайдак.
— Правду говорю.
Военком нахмурился, соскочил с коня, кивнул головой, и Ступач неохотно слез с брички. Взвинченные, они подошли к липам, которые стояли в золотой дреме солнца, цвета и пчелиного звона.
— Прокоп Иванович, вы не первый год вертитесь возле сельского хозяйства, знаете, какие у нас большие трудности с селом, с хлебом, с трудоднем, с крестьянской долей. Знаете и то, как мы радуемся, когда тот или иной колхоз честно, без копеечных хитростей, выбивается в передовые. Почему же вы хотите то хозяйство, что уже сегодня тянет большую ношу, чем другие, подорвать и сделать слабосильным?
— А на крестьянство вообще надо жать, — холодно ответил Ступач. — Не бойтесь согнуть его перед алтарем индустриализации.
Смуглое красивое лицо Сагайдака вспыхнуло румянцем.
— Не поднимайте руку на жизнь! А вообще вы левак и невежда. Вас и на пушечный
У Ступача отвисла нижняя челюсть.
— Вы… вы крестьянский идеолог! — выкрикнул он.
— Нe психуйте. Идеология у нас одна, а вот головы разные! Смените навар в своей. — И Сагайдак быстро пошел к коню, вскочил в седло и помчался не к Бондаренко, а в райком.
Ступач сразу догадался, к кому поехал военком, и бросился к бричке.
— Перегоняй его! — крикнул вознице.
А тот только одним усом ухмыльнулся:
— Да что с вами? Где уж клешне рака состязаться с конским копытом…
«Это он так сказал или на что-то еще намекает? Ох, это село…»
За водоворотом мыслей, что так и распирали голову, чуть не прозевал Михайла Чигирина, который пытался незаметно проскочить мимо него.
— А куда это так бочком, даже не поздоровавшись, собрался прошмыгнуть хваленый председатель?
Чигирин остановил живописных, с туманцем и серебром, коней, а на лицо натянул маску преувеличенной покорности. Тоже продукт!
— Я же вам махнул рукой, а вы не повели и ногой. Если меня обходят, то и я объеду.
Ступач подозрительно взглянул на председателя.
— Когда язык гуляет, то нижеспинная часть отвечает.
Чигирин охотно закивал бородой, в которую уже забиралась осень.
— Конечно, конечно, когда нет в языке ума, то его ищут ниже спины, — и краешком ока посмотрел на Ступача.
«Какие только черти не носятся в этих глазах! Если бы не твое бывшее партизанство, ты бы так не разговаривал со мною».
— Почему же это председатель не на жатве, а дорогу меряет?
Чигирин охотно ответил:
— Да вот ездил в район выбивать запчасти.
— В дни жатвы?! — даже залихорадило Ступача.
— Так это ж не лучшая ли пора: все на жатве, никто не обивает пороги инстанций, а ты ловишь момент, — снова Чигирин говорит так, что уже и Ступач не понимает — это насмешка на языке или недород в голове.
— Какое же вы имеете право вырывать запчасти, когда надо жать, молотить и вывозить хлеб?! Это же государственное преступление!
Вот теперь маска покорности сходит со смуглого лица Чигирина, и оно становится упрямым.
— Почему это вы сразу ухватились за преступление?
— А кто же из председателей позволит себе такую роскошь, чтобы отлучаться теперь?
— Мало кто, — согласился Чигирин. — И я, став председателем, в четыре утра бежал на поле, а в двенадцать ночи падал на постель: все надо было проверить — и как закладывают корм скоту, и как доят коров, и как пашут-боронуют, и как стригут овец, и как сеют петрушку. За все хватался — на все не хватало времени, даже в газеты редко заглядывал. Тогда и крику у меня было много, а толку меньше. А теперь, когда организовал людей, поверив им, мы так работаем, что и в театр есть время поехать. Поезжайте хоть раз с нами. Билет бесплатный! — И, не попрощавшись, тронул коней, а те, играя, понесли бричку по теням липового шляха…