Четыре брода
Шрифт:
— Поэтому ты и здоров, как гром?
— Да еще, слава богу, есть сыромять в теле, — взглянул на потрескавшиеся черпаки рук, что тоже не гуляли без дела.
— А как здоровье у этого деда? — все еще не мог отдышаться после адской настойки Безбородько.
— Наверное, ничего, если в семьдесят лет, из-за недосмотра, как он сам сказал, расстарался на ребенка.
— Вот так недосмотр! — повеселел, засмеялся Безбородько, снова потянулся к чарке, и она сразу исчезла в диких зарослях его волос, что, казалось, тоже сочились весельем. — Роскошь у тебя, Семен, роскошь! Живешь ты — как сыр в масле катаешься. Потому
— Нет, не хочу совать свою голову в чужую кринку, — Магазанник чокнулся с Безбородько. — Новая власть — это журавль в небе, да еще тот журавль, который несет не весну, а войну.
— Выходит, ты сдружился с большевиками? — снова стало злым лицо Безбородько, злее стали и буркалы.
Насупился и Магазанник.
— Болтаешь несусветное. Как я могу подружиться с большевиками, если они вот так держат меня в кулаке? Ты говоришь, у. меня роскошь в лесах. Да разве это роскошь, если каждый раз за малейшую прибыль должен дрожать: мол, и пасись, и стерегись! Я ведь только тогда выколупываю себе какой-то рубль, когда тайком проникну в здешний торг или махну куда-то. Но разве это коммерция, если постоянно от страха у тебя все валится из рук? Может, в моей голове сидит министр торговли, может, из моего котелка выроилось бы торговое золото и для державы, и для себя, а я должен ломать голову, как воровски раздобыть какой-то вагон под овощи-фрукты и как его погнать в Сибирь. Так откуда же у меня возьмется любовь к такой власти, которая прижимает мои мозги ниже гриба, что сидит в земле? — Из жалости к своим придушенным талантам Магазанник опрокинул чарку и тоже вытаращил глаза на Безбородько.
Того растрогала речь лесника. «Пожалуй, эта жерновообразная морда могла бы дорасти до какого-нибудь Терещенко или его последыша».
— Тогда какой же ты хочешь власти?
— Какой? — подумал Магазанник, и вдруг в погрустневшей зелени его глаз по-разбойничьи заиграли серые песчинки. — Той, которая вряд ли вернется. Не знаю, как тебе жилось на твоих полтысячах десятин, а я только и думал о своем черноземе, тучном, словно жиром смазанном. Помнишь, о чем мечтал в пьесе «Сто тысяч» Герасим Калитка? Я когда-то на сельской сцене играл этого Калитку и его слов не забуду до самого Страшного суда: «Ох, земелька, святая земелька, божья ты доченька! Как радостно тебя собирать воедино, в одни руки. Скупал бы тебя без счету!.. Едешь день — чья земля? Калиткина! Едешь два — чья земля? Калиткина! Едешь три — чья земля? Калиткина!» На такой земле я с радостью, отдыхая да бога благодаря, распластался бы крестом и лег бы под крестом, зная, что это мое.
— Ого! — удивленно воскликнул Безбородько. — За столько лет и не убить в себе Калитку?
— Такое не убивается, ибо это рай моей души, — убежденно изрек Магазанник.
— Но к твоему хозяйственному раю еще надо присоединить и пекло политики: теперь без этого не проживешь! Даже самые богатые властители земли сейчас вымачивают свои чубы и головы в политике. Понимаешь, как и куда в современном мире течет вода?
— Не совсем, — признался Магазанник.
— Жаль, — покачал коловоротом волос Безбородько. — Ты не поверишь, что даже и к любви со всеми ее воздыханиями, со всеми соловейками теперь причастна политика.
— Это уже, Оникий, ты такое загнул, что дальше некуда, — засмеялся лесник.
— Подожди
— Хотя бы нашего председателя Данила Бондаренко.
— Которого надо убрать?
— Еще как надо, а то так насолил мне…
— Остановимся на нем. Вот он возле копны ждет свою любовь. Крадучись приходит она, и уже влюбленные в своей любви не слышат, как на них осыпаются звезды, падает роса и тому подобное, что бывает в романах… А где-то за морем в своем каменном доме сидит большой политик, сидит черный гений, перед которым уже дрожат европейские державы. И думает он ночь, и думает вторую, и третью, чтоб эти Данилы снопами легли возле снопов или согнулись рабами перед новыми правителями. И не только думает, но выплавляет для этого и свинец, и сталь, и золото-серебро. Это только произвольный пример, чтобы ты увидел, как все, даже любовь, теперь переплетается с политикой.
— Хотя это и пустозвонство, но страшная твоя сказка, — задумался Магазанник.
— А век добрых сказок уже миновал! Слышишь?!
— Да, слышу. Меня удивляет только одно: как ты, Оникий, при таком уме пошел в нищие? Почему не бежал в земли того черного гения?
— Бежал и туда, — вздохнул Безбородько. — Бежал…
В это время на подворье завизжала проволока и неистовым лаем залилась верная овчарка. Магазанник и Безбородько глянули в окно и окаменели: на дороге, между деревьями, показался на сером коне всадник.
— Кто это? — встревожился Безбородько.
— Лейтенант Василь Гарматюк, из органов, — непослушным языком ответил Магазанник. — Лучший друг нашего председателя.
— Вот и будет сушилка, а я еще и не насытился, — зашипел Безбородько, в один миг надел сорочку, пиджак и торопливо начал обвешивать себя причиндалами нищего, однако не забыл бросить в торбу буханку хлеба и кусок сала. — У тебя другой выход есть или через окно?..
— Через сени в лес, — сказал лесник, наскоро пряча дрожащими руками еду и выпивку.
Безбородько торопливо выскочил в сени, пригибаясь, открыл двери, которые вели в дубняк, обернулся к Магазаннику и даже выдавил своими створками синюю усмешку:
— Ну, бывай, пан и приятель… Я еще, когда стемнеет, загляну к тебе. Окорок не изведи.
— Беги скорее, — умоляюще зашептал лесник. — Что же мне лейтенанту врать?
— Да возьми себя в руки! — рассердился Оникий. — Чтобы не вляпаться, скажешь: был у тебя какой-то старец, выпил водички, съел хлеба-соли да и пошел на шлях. — Безбородько выскользнул из сеней и исчез за стволами дубков.
«Вот тебе и предгрозье, вот тебе и ворон. Хоть бы он счастья из хаты не вынес». Магазанник зашел в жилище и начал возиться возле меда, словно его больше ничего не интересовало в мире, а уши и сердце отсчитывали каждый шаг со двора.
В хату вошел Гарматюк, не здороваясь он озабоченно спросил:
— Дядько Семен, у вас гостей не было?
— Гостей? — прикинулся искренне удивленным Магазанник. — Сегодня же будни, а в будни я никогда никого не сзываю. Да и какие перед жатвой могут быть гости в наших лесах? Садись, Василь.