Четыре письма о любви
Шрифт:
– Думаю, на этой неделе тебе не обязательно ходить в школу, – сказал папа. – А ты как считаешь? Надеюсь, ты не против?..
Конечно, я был не против. Папино предложение казалось мне чудесным, и это было не единственное чудо, которыми оказался наполнен этот день. Мама встала с постели и спустилась вниз в зеленом платье, которого я раньше никогда не видел. Кроме того, она послала меня в магазин за картошкой и морковью, в дополнение к которым я купил большую репу.
Как выяснилось, написанные за лето картины папа отправил поездом в Дублин, и чуть позже мы с ним поехали встречать их на вокзал. Это была моя первая поездка в город, которую я помню; я сидел на переднем сиденье на верхней палубе двухэтажного автобуса и смотрел, как тонкие ветви кленов и каштанов хлещут по оконным стеклам, теряя листья, которые дождем сыпались на мостовые узких кривых переулков, примыкавших к главной дороге. Сложив руки на коленях, позабыв
Именно тем поздним осенним утром, во время нашей автобусной поездки, я и заразился от него неприязнью к городу – к огромному серому страшилищу, где почти не было деревьев, к гигантскому, постоянно меняющемуся бетонному лабиринту, по которому текли грязные торопливые ручейки людей с мокрыми от дождя лицами, одетых в грубые коричневые куртки. Когда мы сходили с автобуса, мне захотелось взять папу за руку, но я сдержался; засунув замерзшие кулаки поглубже в карманы своего грубошерстного полупальто, я изо всех сил старался не отстать от отца, шагавшего широко и целеустремленно. Он не брился, наверное, целую неделю или больше, и сейчас его лицо было обметано легкой серебристой бородкой. Встречный ветер раздувал пряди редких белых волос, сквозь которые проглядывала розовая кожа. Шляпы он не надел, и, пока мы шагали по улице, идущей вдоль набережных, на нас многие оглядывались, должно быть принимая этого экстравагантного мужчину с длинными, до плеч, седыми волосами и блестящими, как кремни, пронзительно-синими глазами за какую-нибудь знаменитость. Сам папа, мне кажется, не обращал внимания ни на что – ни на плач липкогубого ребенка, вцепившегося в материнскую руку, ни на маслянисто-грязные брызги, которыми обдал наши ноги встречный автобус. Мы шли к вокзалу, и я думаю, что папа – как я, как оставшаяся дома мама – погрузился в волны воображения. Да, скорее всего, сейчас он был именно там, посреди коричневых, зеленых и пурпурных пространств, где он день за днем пытался удержать и перенести на холсты изливавшийся на него цветной свет.
Наконец мы вошли в широкие ворота вокзала, в которых гулял сквозняк, и мое сердце невольно подпрыгнуло при виде поездов. У ограждения, за которым пыхтел локомотив, папа сказал, что я могу постоять здесь и посмотреть, пока он сходит разузнать насчет картин.
Неторопливое прибытие поездов, от которых дрожала земля; люди в железнодорожной форме, громкие объявления, которые подчас невозможно было разобрать, названия населенных станций, которые находились где-то за дальними концами бесконечных платформ… Таким мне запомнился вокзал.
– Ну вот, все в порядке. Идем…
Заднее сиденье и багажник такси были уже загружены холстами, тщательно упакованными в плотную коричневую бумагу. Мы с папой кое-как поместились впереди, рядом с водителем. Пока я устраивался на острых отцовских коленях, он слегка наклонился вперед, чтобы стереть с холодного лобового стекла туманную муть нашего радостного возбуждения, так что когда машина тронулась и стала набирать скорость, сквозь это небольшое овальное окошечко нам были видны расплывающиеся от влаги улицы и дома. Я смотрел вперед и чувствовал, что буквально раздуваюсь от гордости, ведь картины, которые мы везли домой, были долгожданной компенсацией за наши летние горести и тревоги. В эти минуты я очень ясно представлял, как мама взглянет на них и захлопает в ладоши, быть может, даже вскинет руку к губам в знак безмолвного восхищения. У меня не было никаких сомнений в том, что все папины полотна будут распроданы в течение недели и у нас снова появятся ковер в коридоре и красивая красная машина в гараже. Мыльные пузыри радужных надежд надувались во мне все время, пока такси петляло по тихим кварталам двухквартирных домов, где все мужчины ушли на работу, а дети были надежно заперты в унылых школьных классах.
Наша семья никогда не была религиозной в общепринятом смысле слова. Впрочем, пока мне не исполнилось десять, папа и мама каждое воскресенье водили меня на утреннюю мессу. Вместе с нашими соседями мы сидели на полированных кедровых
– Бог, Никлас, – сказал мне папа несколько позднее, – живет не в кирпичных церквах пригородных кварталов.
Был теплый летний день. Мама прилегла после обеда, а мы пошли прогуляться по его излюбленному маршруту – вверх по крутому склону холма, за которым начиналась уже настоящая сельская местность. Стоило нам миновать последние жилые дома – лабиринты, цепочки и спирали домов, – как воздух сразу стал другим. Папа выпрямился и как будто вырос, стал больше, превратившись в гигантское, глубоко чувствующее нечто, которое бесшумно двигалось между каскадами алых фуксий и усыпанными желтыми цветами плетей вьющейся жимолости. Широкое небо над нашими головами ему явно нравилось, к тому же я заметил, что на ярком солнце его шаги делаются длиннее. На ходу папа оторвал от живой изгороди липкий листок лавра; он держал его в руке, вращая в пальцах, словно воспоминание, и я знал, что папа счастлив. Косые лучи солнца, протянувшиеся над звеневшей птичьими песнями живой изгородью, косо ложились на дорожку, и когда мы повернули за них, точно за угол, тогда он и сказал мне насчет Бога и церквей. И я ни на секунду не усомнился в его словах. Я сразу понял, что папа совершенно прав.
Вскоре после этого мы перестали ходить к мессе. А еще какое-то время спустя мне стало казаться, что Бог поселился у нас, в нашем доме. Мы редко говорили о Нем и никогда к Нему не обращались, и тем не менее всем нам было совершенно очевидно, что Он здесь, рядом. Никакой особой святости Он не источал и не требовал от нас никаких особых молитв, но Его присутствие было несомненным. Как центральное отопление, говорила мама. Когда папа уехал, Он остался.
Сейчас я знал, что на заднем сиденье такси мы везем не просто завернутые в бумагу холсты, а доказательство Его существования.
Когда мы подъехали к дому, мама была наверху. Она была сильно взволнована, а в таком состоянии мама либо ложилась в постель, либо принималась очень деятельно, но бездумно и совершенно механически мести, скоблить, мыть и вытирать пыль. Сейчас она предпочла второй вариант. Мама мыла окно в спальне, совершенно не глядя сквозь стекло и не замечая вереницы завернутых в коричневую бумагу квадратов и прямоугольников, которые один за другим перемещались из такси в мастерскую на первом этаже. Она, впрочем, и так знала, что от этих хрупких, созданных рукой мужа красочных предметов зависит все будущее нашей семьи, что под бумажной упаковкой скрываются те самые картины, которые со вчерашнего вечера заставляли бурлить и метаться ее мысли, не давая уснуть. Пока мама их не видела, они были для нее пыткой, но сейчас, когда ничто не мешало ей сбежать вниз, распахнуть двери, сорвать упаковку – и медленно отступить, чувствуя, как долгожданный покой снисходит наконец на ее измученный разум, она не решалась этого сделать и все терла и терла стекло, которое давно вымыла.
Когда таксист получил деньги, а скрытые под бумагой картины, чем-то похожие на покосившиеся надгробия, выстроились вдоль стен пустой мастерской, папа в течение нескольких минут молча глядел на них, опустив вдоль туловища длинные руки. Часы показывали десять минут третьего. Стоя рядом с ним в ожидании распоряжений, я смотрел на парящую в смазанном свете дождливого дня папину фигуру и вдыхал запахи железной дороги и масляных красок. Большое окно находилось у него за спиной, и подсохшие в машине папины волосы светились над макушкой, словно нимб. Наверное, подумал я, он ждет, чтобы мама тоже спустилась к нам.
– Хочешь, я ее позову?
Папа пошевелился, и я понял, насколько неподвижен он был все это время.
– Нет, – сказал он. – Лучше ты мне помоги. Я буду давать тебе бумагу, а ты ее складывай, ладно?
И, опустившись на одно колено, папа начал не торопясь распаковывать одну картину за другой. Я как завороженный следил за медленными, осторожными движениями его длинных, костлявых, долгопалых рук. Краем уха я слышал, что мама спустилась по лестнице и начала энергично мести в коридоре. Двигаясь вместе с папой, я молча принимал от него шуршащие листы упаковочной бумаги. Говорить я не осмеливался, да и на сами картины смотреть почти не решался. Но вот распакован последний холст… Папа взял деревянный стул, поставил посреди комнаты, сложил руки на груди, вздохнул глубоко – и забыл обо мне, уйдя в молчание, словно в туман.