Четыре письма о любви
Шрифт:
Я вышел из мастерской и прикрыл за собой дверь.
Мама все еще мела в коридоре, но на полу не было ни одной, даже самой маленькой кучки мусора или пыли. Она просто водила щеткой на одном месте – туда-сюда, туда-сюда, – словно стараясь оттянуть момент, когда ей придется войти в мастерскую и увидеть картины. Мама не посмотрела даже на меня, когда я появился в коридоре; вместо этого она скользнула мимо и продолжила мести голый пол – опустив голову и глядя себе под ноги, словно каждую минуту ожидая удара.
Я поднялся к себе в спальню. Опустившись на краешек кровати, я наконец-то позволил себе задуматься о том, что я увидел в мастерской. На картинах моего отца не было ни полей, ни гор, ни моря, ни прибрежных пейзажей, как ожидали мы с мамой. На холстах не зеленели поля, не паслись стада, не плыли в облаках над Коннемарой [2] острые серые вершины гор. Вместо этого на трех десятках полотен, на которые мой отец неотрывно и молча взирал со своего деревянного стула, я увидел нечто такое, что, на мой взгляд – на взгляд двенадцатилетнего мальчишки, – было лишь путаницей красок, безумным и беспорядочным смешением
2
Коннемара – географическая область в графстве Голуэй на западе Ирландии, в юго-западном Коннахте. Расположена на полуострове между бухтой Киллари и заливом у деревни Килкиран.
Когда мама сумела наконец справиться с нервами и вошла в комнату, где папа сидел на стуле перед своими картинами, она по-прежнему толкала перед собой щетку. Добравшись почти до дальней стены мастерской, она остановилась. На маме был желтый фартук. Дневной свет снаружи быстро угасал, и прислоненные к стенам картины наливались темнотой подступающего вечера. На несколько секунд мама замерла, словно дожидаясь, пока пыль перед щеткой немного осядет и она сможет мести дальше. Именно в этот момент она бросила на картины взгляд, о котором мечтала все лето. Ее маленькие темно-карие глаза скользили по холстам, словно птичка, – нигде не останавливаясь, нигде не задерживаясь. Не сходя с места, мама обежала взглядом всю комнату. В ней стояла напряженная, абсолютная тишина, и в этой тишине мама услышала, как беззвучно сыплется на пол прах надежд и ломается ее дух. Крепче сжав в руках рукоять щетки, она коротко вдохнула и сделала взмах. Не сказав ни слова, не сделав ни одного жеста, мама повернулась и вышла… нет, не вышла, а вымела из мастерской самое себя или, вернее, то немногое, что от нее осталось.
Папа, наблюдавший за ней с престола неподвижности и молчания, даже не попытался ей чем-то помочь, что-то объяснить. Он все так же сидел на стуле не шевелясь и лишь слегка подался вперед, зажав ладони между коленями. Его плечи перекосились, костлявые локти торчали в стороны, словно крылья. Двигались только его глаза. И только глаза говорили маме, что все будет хорошо.
Исабель родилась на одном из западных островов.
Когда впоследствии я размышлял об этом, сопоставляя то, о чем она мне рассказывала, с подробностями, которые щедро рисовало мое воображение, ее детство представлялось мне чем-то вроде тонкой материи, сотканной из песка и встающего над морем солнца, которую протерли и в конце концов прорвали горе и красота. Исабель жила в том самом краю, который, как мне когда-то представлялось, рисовал мой отец: широкие небеса от горизонта до горизонта, огражденные стенами из камней крошечные поля, в которых без конца кружит заблудившийся летний ветерок, а еще – постоянное ощущение близости моря, тихого или грохочущего. На минутку перестав бегать, скакать или играть в догонялки на узкой полоске белого песка, которая была восточным побережьем острова, Исабель замечала вдали серую глыбу Большой земли и невольно задавалась вопросом: каков он – мир, который ожидает ее там?
Остров был маленьким и тихим, даже машин на нем не было. От небольшого примитивного причала ранним утром отчаливали рыбацкие лодки. Они запускали моторы или поднимали паруса и, приплясывая на небольшой волне, огибали остров и уходили в море, в пелену одиночества и дождя, и в конце концов исчезали из вида на западе, двигаясь к невидимым берегам Америки. Там, среди вздымавшихся и опадающих бурунов, рыбаки ставили сети, а потом доставляли пойманную рыбу обратно на остров.
После школьных занятий Исабель с братом часто ходили через весь остров на дальнее побережье. Их отец был и директором, и единственным учителем местной школы, и пока он прибирался в классе или заходил в паб Комана, чтобы пропустить перед обедом стаканчик неразбавленного ирландского виски, они оставляли ранцы в приметном месте возле одной из каменных стен, где та немного понижалась, и шли вдоль задних стен домов через холм. Исабель тогда было одиннадцать,
Именно здесь и находилось их излюбленное место для игр – скопление многочисленных каменных ступеней, уступов, площадок, где Исабель и ее брат Шон в одно мгновение становились Королем и Королевой. Величественная тишина и очарование этого крохотного уголка острова были столь глубоки и всеобъемлющи, что они без особого труда могли вообразить себя правителями сказочной страны скрипачей и поэтов, в которой все мужчины были как их отец, а женщины – как мать. Играя, Исабель и брат говорили между собой на ирландском гаэльском, и в звуках древнего наречия с легкостью оживал маленький кельтский мир. Разыгрывая друг перед другом различные роли, они превращались то в вождей кланов, то в бардов, то в кузнецов, то в хлебопеков. Они отдавали приказы и сами же их исполняли, а порой Исабель танцевала на высоком скалистом уступе под звуки воображаемой скрипки брата. Иногда, особенно ранней весной, когда дни становились длиннее и светлее, а со стороны моря доносилось биение новой жизни, они становились завоевателями острова и его защитниками, то сцепляясь в шуточной схватке, то отдавая приказы невидимым армиям, то захватывая воображаемые сокровища выдуманных царств. Над их головами громко кричали чайки, волшебный свет весеннего неба укрывал их невесомым прозрачным пологом, а облака – белые и быстрые – превращались в паруса кораблей, доставлявших на остров гостей из неведомых стран.
Каждый раз, когда Исабель танцевала для Шона на их излюбленном скалистом выступе, ей казалось, что ветер танцует вместе с ней. Она чувствовала, как он касается ее ног, и ее пронзало острое чувство опасности. Щеки Исабель пылали, взгляд был устремлен в открытое море, руки прижаты к телу вдоль боков. На брата, который, присев позади нее на корточки, стремительно взмахивал воображаемым смычком, выводя голосом мелодию джиги, она почти не смотрела, и только уши ее ловили каждый звук, каждую ноту. Шон прекрасно знал этот танец и не раз играл и его, и десятки других для рыбаков, собиравшихся субботними вечерами в пабе Комана, ибо был одним из тех внешне непримечательных, веснушчатых, курносых, с торчащими, как ручки у сахарницы, ушами детей, чьими руками исполняет музыку сам Бог. Шон мог играть на всем, что попадало ему в руки, – на скрипке, вистле [3] , боуране [4] , банджо, ложках, – и делал это виртуозно; без видимых усилий извлекая из бездушного инструмента звенящие ноты, он с легким недоумением поглядывал на взрослых, которые отплясывали под его музыку или, собравшись кружком, таращились на него с изумлением и восторгом. Для сестры Шон играл главным образом на воображаемых инструментах, но это мало что меняло. Напротив, ему нравилось менять их, пока она кружилась в стремительном танце: скрипка, вистл, банджо и так далее – он переходил от одного инструмента к другому, не прерывая мелодии, а Исабель танцевала и танцевала, ни на секунду не сбиваясь с ритма.
3
Вистл («жестяной свисток», «дудочка») – народная продольная флейта с шестью отверстиями, широко используемая в народной музыке Ирландии, Шотландии, Англии и некоторых других стран.
4
Боуран – ирландский бубен, применяемый как для ритмического сопровождения традиционной ирландской музыки, так и для сольной игры.
– Шон!.. Давай!.. – кричала она ему, имитируя раздражение, и, по-прежнему не глядя на него, пересекала каменную площадку стремительными, летящими шагами. Ах, как же я люблю танцевать, думала она, подпрыгивая и кружась на узком скальном выступе над Атлантикой.
Обычно они играли на своем месте среди каменных уступов в течение часа или около того. Иногда, впрочем, Шон принимался поддразнивать сестру, утверждая, что она танцует слишком далеко от края обрыва.
– Is meatachan tusa! – кричал он ей. – Трусиха! Трусиха! – И, заиграв следующую мелодию, Шон нарочно взвинчивал, ускорял темп и, насмешливо качая головой, успевал к тому же негромко подхихикивать.
– Ну Шон же!.. – кричала в ответ Исабель и, стараясь успеть за неистовствующей музыкой, металась по узкой каменной площадке, словно подвешенная на ниточках марионетка в руках сумасшедшего кукловода. Она танцевала так быстро, как только могла, кружась как волчок, задыхаясь, не чувствуя под собой ног. Так было несколько раз, пока однажды Шон вдруг не оборвал мелодию на середине такта. Сначала Исабель не поняла, в чем дело, и только глубоко вздохнула, чувствуя себя усталой и счастливой. Как это прекрасно – танцевать, думала она. Бог свидетель, она любила танцы едва ли не больше всего не свете!
Глухая тишина обволокла утес, и Исабель, обернувшись, увидела, что с братом творится что-то неладное. Наверное, это было что-то вроде припадка. Блестящее от испарины лицо Шона было смертельно бледным, глаза закатились под лоб, а выгнувшееся дугой тело колотилось о камни. Сначала Исабель решила, что он притворяется, продолжая ее разыгрывать, что весь этот ужас, эта белая гадость, которая течет у него изо рта, – все это просто шутка. Но когда она наклонилась, чтобы потрогать его лоб, ей стало ясно: это не розыгрыш – это болезнь, которая обрушилась на них как гром с ясного неба. Липкий холодный пот, тонкой пленкой покрывавший кожу Шона, остался на ее пальцах; в растерянности она поднесла их к губам – и внезапно разрыдалась.