Четыре рассказа
Шрифт:
За окнами плыла мутная луна, размытая облачной ретушью.
В бледной немочи белых ночей, в пресной пакости красных речей этот город увяз. Он и я — как шрам и щека, как клеймо и лоб варнака: Бог сулил, да не спас. Здесь клыки вертухаев цепных, здесь чахотка бараков смурных, здесь сума и тюрьма. Тишину промозглую рвет хриплый скрежет острожных ворот — как не спятить с ума? Здесь единственный способ жить — не видеть, не думать, забыть в летаргическом сне, и поэтому здешний народ поллитровую титьку сосет и доволен вполне.
…и мышиный писк радио за стеной возвещает полночь и с улицы гнусаво откликается запоздалый гриппозный клаксон и надо уснуть но здесь другое небо и другие сны может и впрямь проклятое место ни сон ни явь смутное пограничье где мир кренится и плывет и откуда эта неотвязная сосущая голоду под стать тревога? ведь два от силы три дня а там плацкарта в приобском поезде и Свердловск вельми преславный Катеринбурх где чинный полумрак кафедрального собора согрет кошачьими взглядами свеч где тусклая позолота книжных корешков в «Букинисте» и разноязыкий сорочий гомон Шувакиша и good bye America oh и ломкий папирус ветхих газет вырвем-жало-троцкизма-из-наших-рядов! и Даша ясноглазая ласковая матерщинница и дед лагерный лепила битый фраер справочник на все случаи жизни все твое с тобой неуклюжая попытка подкупить самого себя посулами но здесь другое небо и другие боги из их глухого дыхания сотканы обомшелые валуны прелая хвоя ослизлые в два бревна срубы на безымянных вогульских могилах багровая россыпь клюквы на болотах поневоле дышишь в такт
За ночь небо обрюзгло, налилось шинельной серостью и теперь нехотя отпускало на волю редкий невесомый снег. Скоропостижное ночное смятение, напротив, иссякло, утратило темную тяжесть и сделалось бесплотным и хрупким, как жухлые листья на обочине. Застилая кровать тощим казенным одеялом, Баринов поймал взглядом свое отражение, исковерканное никелированной спинкой кровати, и показал ему язык. Двойник, свернутый в трубку, скроил в ответ рожу, похабную и трагическую, и Баринов велел ему: пшел в жопу, нежить.
В живых у Якова Шитоева осталась левая половина лица, правую сожрали розово-серые глянцевитые рубцы, среди которых мертво мерцал стеклянный глаз: не обращайте внимания, это я в сорок втором в танке горел. Маленький и худой, точно из дранки сколоченный, Шитоев суетливо перемещал свое сухое тело по комнате, без нужды перебирал газеты и ровнял стопку книг на столе: а чайку? а с медком? а про Витеньку что вам сказать, — несчастный он был. Папка-то у него литерный, с Кабаковым за руку здоровался, вот и КРД да еще германский шпион, — тут нация подвела. Витенька же только по метрикам Ермаков был, мать на свою фамилию записала да отчество русское дала, а по-настоящему он Виктор Оттович Рюгер, ребята вечно фашистом дразнили, жестокие они, дети-то. Отто, как в сорок седьмом освободился, остался в Н-240 нормировщиком, деваться-то больше некуда было, да подженились они с Клавой, вот в сорок восьмом Витенька и родился, а в пятидесятом Валечка. А после двадцатого съезда в один день подхватился да уехал, Клаву-то с детишками бросил, даже алиментов не платил, а Клава-то давай пить, потом одумалась, правда… а Витеньку все равно не любила — на дворе мороз, а он в резиновых сапожках бегает. Я иной раз думаю, Валю-то она, поди, с кем с другим нажила, не с Отто… Тогда говорю ей: Клавдия, как тебе не стыдно? а она меня в мать-перемать: я, говорит, эту немчуру на роду бы истоптала. Ну, повел я его в магазин, валеночки купил, а он мне и говорит: вырасту, пойду в армию и старшиной буду, они живут богато, — это он на соседа насмотрелся… А учился плохо, две пятерки только и было — география да история. Про народников, было дело, отвечал, — так даже Нечаева вспомнил, хоть и не по программе. Шитоев наконец угомонился, устроился на табуретке, старательно растер по половинке печенья комочек скверного засахаренного меда: зря отказываетесь, башкирский. Ну вот, восемь он закончил да уехал, в училище поступил, вроде на токаря, потом призвали его, да не дослужил, подробностей не знаю, он ведь скрытный был, молчун, слова не вытянешь. Жил где-то в Пермской области, потом вроде бы под Свердловском, а потом сюда вернулся, — видать, не пожилось. Да и тут не лучше: Клава-то перед смертью дом на Валю записала, та Витеньку не прописывала никак, — понятно, муж да дети. А потом и вовсе выгнали его: у сестры пальто зимнее пропил. Ему и так-то устроиться трудно было, справка была от ВТЭК: запрещается работа с движущимися механизмами, работа в ночное время, еще что-то такое… А без прописки вообще никуда не брали. Кое-как взяли в магазин грузчиком, ночевал в подсобке, да и оттуда выгнали: консервы какие-то украл, что ли. А потом я его встретил: ох ты, горе луковое, сам на себя не похож, отощал, в чем душа держится, зубы выбиты. Пойдешь, говорю, в школу истопником? — у нас котельная-то своя. Он согласился, даже не пить пообещал. И правда ведь, ни разу на работе не выпил. Тосковал все о чем-то. Дров, бывало, наколет, сядет возле поленницы на чурку, коленку вот так руками обхватит и смотрит куда-то, смотрит… Жил сперва при школе, потом комнату ему от гороно дали. С Анечкой с Миковой вот сошлись, уж я так рад был, оба ведь мои ученики, недолго только пожили, около года, ушла она от него, да… А потом и несчастье это с Витенькой, беда-то одна не ходит. Я ведь и не знал, что он пишет, а где, говорите, напечатали? обязательно почитаю. Я вот тоже фельетон в стихах пишу, про пьяниц, надо же партию поддержать, — Шитоев сощурил живой глаз, линялый и студенистый, и прилежно, по-учительски, прочел с листа: схватив последнюю десятку, один знакомый мужичок бежит к «Геологу» вприсядку, ведь там на полке коньячок! вот концовка что-то не выходит, второй день подряд маюсь…
Это пляшут вприсядку, а бегают вприпрыжку, подумал Баринов, но в прихожей остановился и сказал: Яков Алексеич, а как вам такой вариант? в конце, как водится, мораль: безвольных пьяниц нам не жаль, но каждый рубль пропитый это — урон семейному бюджету. Шитоев по-птичьи засеменил к столу: как вы сказали, как?
А все ж, брат Одиссей, ты не умен. В противном случае какой резон тащить свою израненную сраку домой, на захолустную Итаку? Теперь всех дел, что пялиться в окно, хлебать перебродившее вино… а помнишь, брат, у лотофагов зелье? — высокий градус, минимум похмелья. Положим, Навсикая не дала: девчачий бред плюс женские дела, зато была податливее гипса упругая и влажная Калипсо. Троянки тоже были недурны: у всей Ахайи лопались штаны. Но девок застит сморщенная жопа состарившейся верной Пенелопы. Блеснуть умом и доблестью? — прости, у домочадцев это не в чести. Нет рядом ни Аякса, ни Ахилла, и за морем их братская могила. Пейзаж в окне не радует глаза: дерет лозу облезлая коза, а вдалеке — струя светлей лазури, и рваный парус тщетно просит бури…
Река под мостом из стеклянного слитка превратилась в свинцовый. Библиотека встретила Баринова уютным треском дров в печи и ванильным запахом старых книг. Глазированная заведующая отложила маникюрные ножницы и улыбнулась, показав подозрительной желтизны коронки: к Анечке? пойдемте, я провожу. Лицо ее тяготил избыток дешевой косметики. Приоткрыв двери читального зала, она пропела деланным фальцетом: Анечка-а Сергевна-а, к вам тут молодой-интересный журнали-ист…
За столом сидела та, что смотрела вчера на похороны, отсеченная от всего мира тонким лезвием непонятного торжества. Нелегко мне с ней придется, подумал Баринов. Она тряхнула коротко, по-мальчишески остриженной головой: я так понимаю, вы насчет Виктора? а вы, Маргарита Петровна, желаете присутствовать? Заведующая попятилась от дверей, помахивая пухлыми бисквитными ручками: уже ухожу-у, и Баринов остался один на один с немигающими глиняными глазами.
Анна дважды отгородилась от Баринова — решеткой из переплетенных пальцев и предупреждением: у меня минут сорок, сейчас из школы придут, у них тут внеклассное чтение — Великий Октябрь в литературе. Баринов попробовал обойти ее с фланга: вам Яков Алексеич кланяться велел. А-а, дядя Яша, глиста озабоченная… За что вы его так, спросил Баринов, по-моему, милый старичок. Анна гадливо опустила углы тонких бескровных губ: как же не милый, всех девок в школе перелапал, подойдет в коридоре, обнимет: как дела, дочка, как учеба? а у самого слюни текут, — хотел, да не мог, на фронте все под корень
Спички, противореча безветрию, гасли одна за другой, пока Анна не помогла укрыть огонек холодными твердыми ладонями. Баринов сказал: могли бы и вчера столковаться, да у вас санитарный день, и она вновь опустила углы рта: к Марго сын приехал, вот и весь санитарный день. Баринов спросил: вчера ребенка хоронили? Анна закутала лицо дымом: это у Пономаревых дочь под машину попала, говорят, вся голова раздавлена, ну вот, уже идут, до завтра, в десять на площади…
…и дегтярный чай в граненом стакане и расплавленные блики на ребрах гостиничной посудины и пласты табачного дыма лежат в воздухе будто ступени ведущие к потолку и стихи их как реку пришлось перейти вброд но это не ивдельское стеклянное мелководье это другая река плотная и глубокая ртутно-тяжелая миновать ее можно налегая всем телом на тугую воду высоко подняв голову чтоб не захлебнуться ненароком но твое отражение клонится ныряет ведь точно так же было и у него чем выше он запрокидывал голову желая увидеть небо свободным от проволочных тенет тем ниже погружался его двойник в мучительном стремлении нашарить на дне ключ от всех дверей расслышать беззвучное окликнуть по имени безымянное но верный путь нельзя пройти до конца и он каждый раз выбирался на берег с пустыми руками и сгустком надсадного трагического мата в горле ты-то откуда это знаешь? но откуда-то знаешь и так раз за разом и бесплодные попытки становились все яростнее все больнее пока над ним не сомкнула свои воды река куда воистину можно войти лишь однажды и листы исклеванные пишущей машинкой явка с повинной длиною в сорок пять стихотворений Бог ты мой как тесно было в колючем кольце и он остервенело бросался на проволоку оставляя на ее когтях кровавые клочья снова и снова поскольку из всех слов выбрал неистовое добела раскаленное «нет!» и из всех дорог выбрал дорогу прочь но стоит сказать миру что ты свободен и мир в ответ заявит что свободен от тебя он выблевывает все что не в силах переварить и внезапная вспышке подстать догадка да это же мальчик Кай герой северной сказки жил с осколком бесовского зеркала в глазнице и пытался сложить из ледяных осколков слово «вечность» оплеванный на самого себя покинутый изгой с клеймом бессрочного сиротства на лбу — что ему люди? на что ему люди? — слепо упорствуя брел за призраком вечности по топкому редколесью янги по угрюмым каменным громадам Чистопа и Ялпынга сбивая в кровь не ноги но душу сквозь хмурый морок северных дней сквозь блеклый бред белых ночей неотличимых от дня паломничество в надежде расслышать беззвучное в древнем распеве кайне эрыг и разглядеть незримое в тяжких разломах гранитного мяса и прочесть волю торумов в прихотливых морщинах на щучьей речной коже он пил синюю воду Лозьвы и святую воду Вижая и лесную воду Ивделя но ни одна не могла утолить жажду смыть с запекшихся губ неизбывную горечь и он в ужасе и бессилии захлебывался собственным воем пока не захлебнулся могильным безмолвием и бездонный омут мглы за окном и зеркало на стене будто кусок омертвевшей дыбом поставленной воды и жутко взглянуть туда незачем видеть как исказила тебя беззаконная ибо не должно пересекаться путям живых и мертвых еретическая прихоть выведать у бумаги то что узнал он там за Вижаем где скалы островерхими вогульскими идолами прободают дряблую облачную мякоть и суковатый сосновый кол ломая кости с глухим хрустом прободал тело — но узнал ли? и на запястье вновь сплетаются жесткие пальцы вперед расталкивая плечами и грудью твердые струи и ноги утратили дно — куда ж нам плыть?..
Говорила же умная баба Давлетшина — на себе не показывают. Баринов проснулся от боли; она угнездилась в грудной клетке зазубренным огрызком ржавого металла, разрывала мышцы при любой попытке шелохнуться или вздохнуть поглубже, и он вспомнил дедовы уроки: сердце в руку отдает или под лопатку, пульс тоже не частит, значит, невралгия, избыточное напряжение связок, значит, анальгин с амидопирином, пизда дело, где ж я их возьму? Он, стараясь не потревожить железяку в груди, с грехом пополам натянул штаны и осторожно, как по канату, двинулся на вахту, где плевался кипятком чайник и вполголоса пел приемник: у вас аптечки нет? но в аптечке не нашлось ничего, кроме зеленки и ваты, и бабка-вахтерша отложила наполовину облупленное крутое яйцо: щас у соседей у ваших попросим, а чё надо-то? Баринов вспомнил прошлую ночь: там тоже мужик болеет, вчера кашлял, и вахтерша удивленно подняла брови над очками: какой такой мужик? да вы чё? там две девки живут, врачиха да учителка, обе чисто ходят, никаких гостей, уж я-то знаю…
К утру отечное небо наконец-таки разрешилось от бремени кратким снегопадом; тонкое снежное покрывало на площади было вдоль и поперек расчерчено черными цепочками следов, и Анна чертила новую. Из-за колонны кинотеатра Баринов видел, что она идет тяжело, будто ее невеликое тело высечено из камня, — отрывает себя от земли с видимым усилием, как поднимают булыжник, с размаху бросает вперед и опять поднимает. Доброе утро, сказала она и тут же, без паузы продолжила: я подумала, — я ведь о нем мало что знаю… Ее неподвижные глаза упирались в грудь Баринова, однако он чувствовал, что смотрит на Анну снизу вверх: но ведь что-нибудь да знаете? вот, допустим, с киношкой что-то связано? и она ответила: Виктор кино не любил, я его единственный раз вытащила на «Служебный роман»… Под ноги к ним ворохом засаленной ветоши катилась цыганка, волоча за собой детишек, похожих на грязные тряпичные свертки. Она выпростала из складок пухового платка темное, измятое лицо и высвободила из складок лица крупные конские зубы: залатые маи, спрасить хачу, можна? да нэ гадать, спрасить! и Анна опередила Баринова: на хохав, биби, со тукэ трэби? Цыганка, столкнувшись взглядом с Анной, осеклась, потерянно пробормотала: ничи мэ тутыр на мангава, и внезапно сорвалась на визг: на дыкх! на дыкх, рувны биболды! Путаясь в бархатной юбке, она потащила свой выводок прочь, и Анна брезгливо уронила ей вдогонку: джя адатхыр, бакри. Баринов побожился: вот вам святой истинный, в первый раз такое вижу, и Анна ответила: какие ваши годы. Что вы ей сказали? Анна махнула рукой: ничего особенного. Откуда язык знаете? Анна покачала головой: это называется знать? вот Виктор немного знал, где нахватался, понятия не имею. Мы про кино толковали, напомнил Баринов. Да, про кино: когда запели «надо благодарно принимать», встал и вышел и всю дорогу матерился — благодарно принимать, какая мразь мастевая эту херню сочиняла?! насилу его успокоила… с чего прикажете начать? Пойдемте к нему на кладбище, сказал Баринов неожиданно для себя, или ехать надо? Не надо, здесь два шага.