Четыре рассказа
Шрифт:
Дор'oгой Винни по-щенячьи дурачился: то и дело забегал вперед и подпрыгивал, норовя ухватить зубами веревочный поводок. Навстречу им попалась кривобокая, рассыпчатая колонна подростков, непривычных к строю; она непременно развалилась бы, не будь перепоясана долгим трехцветным полотнищем. Двенадцатое, понял он, склеив в уме разрозненные лоскуты календаря, День независимости или как его там? — значит, остался шавка без ошейника.
Демонстранты несли на лицах гипсовые лепнины улыбок, гл'oтки их были исцарапаны многократным кличем в честь грядущих побед. До победы было рукой подать, как и двадцать, и сорок лет назад, и радость была все та же, неподдельная, — менялись лишь имена победителей да цвет знамен, и он раздраженно подумал: мудреца-созерцателя придумали по своему образу и подобию бабки на лавочке, хрена ли созерцать-то? все одно и то же, — одно по одному, как говорят эти дети, даром что Екклезиаста не читали. В жизни всегда есть место случаю, переиначил он школьную премудрость, а предсказуемая жизнь, — уже не жизнь, это, воля ваша, другим словом называется, антонимом. Хотя нынче тезисы и антитезисы из одной бочки разливают, противоположности едины без намека на борьбу, какая уж тут антонимия…
Он задержался в городе на четверть часа, чтобы купить костей собаке, — вывески пытались заговорить с ним на пиджин-рашен: убедительный
Он поселился там в конце февраля. Уйдя из дому, он долго искал подъезд без кодового замка и домофона, а когда наконец нашел и растянулся под лестницей, в матерой аммиачной вони, на втором этаже грянула вечеринка. Железная дверь то и дело лязгала, выплевывая ошметки дерганого, перекошенного ритма, — люди выбегали в подъезд курить, и на площадке шел обмен рингтонами, и кукольные голоса мобильных наперебой выкрикивали глупости: это я, твоя мама, звоню! и человеческие голоса наперебой вторили им. Ближе к утру скороспелое веселье перебродило, и музыкальная судорога мало-помалу улеглась, но тогда во всем подъезде захлопали двери, и лестница глухо загудела в такт шагам, и он сунул руки в лямки рюкзака и понес прочь вспухшую бессоницей голову, бесцельно повторяя: это-я-твоя-мама-звоню, и опять: это-я…
Первый встречный автобус привез его на городскую окраину, где понурые брусовые бараки по самые окна зарылись в подушки грязных сугробов, а по ту сторону шоссе, за бетонным забором угрюмо цепенели в каторжном забвении заводские корпуса, и он двинулся к ним сквозь мутную взвесь зимнего утра, сквозь неподатливый жестяной наст, сквозь косой сабельный ветер. В конце насквозь промороженного коридора он отыскал закуток без окон, недоступный ветру, — судя по кафельной плитке и огрызкам ржавых труб, то была душевая, — сгреб мусор в дальний угол и замер на полу, с отощалым рюкзаком под головой, тесно сгрудив громоздкое тело под одеялом. Чуждый всему, кроме многолетней и многопудовой усталости, он похоронил себя в складках верблюжьей шерсти и похоронил измученное зрение под плотно сжатыми веками, надеясь камнем лечь на самое дно спасительного беспамятства. Вместо этого пришлось долго и упрямо протискиваться в сумеречную вотчину сна, но и там он снова и снова безропотно и безнадежно брел к бетонному забору: это-я-твоя-мама-звоню, и вместо рюкзака спину давил свинцовый слиток застарелых скорбей, и мир, до костей ободранный ветром, вместо серого снега был облачен в серый пепел, что забивал гортань и цепко держал за щиколотки, и на зубах скрипела зола, и небо намертво затянула дымная накипь, а кирпичные заводские стены затянула жирная копоть. Где-то на краю обескровленного рассудка тлела уверенность, что это одно из обличий агонии, что выжженный путь рано или поздно уведет его из забытья в небытие, и он не противился, но уверенность погасили слабые, отдаленные удары сердца. Пробиваясь сквозь горький чад, сквозь пласты больной дремоты, они становились все ближе, пока не слились с ним воедино, а потом вплотную придвинулся холод, и он сел, чувствуя, как с лица осыпаются хлопья обугленного времени, и сказал: надо бы дров поискать, и хотел добавить еще что-то, но промолчал, удивляясь гулкой непристойности звука.
Задним числом он понял, почему обосновался на заводе. По обе стороны ограды обитала смерть, но среди мерзлых гнилушек и кирпичного крошева она была тождественна самой себе: не утруждала себя ужимками и притворством на потребу живым и пренебрегала косметикой и эвфемизмами. Оттого здешний выморочный пейзаж не тревожил глаза и душу и был лучшей декорацией для тихого оскудения жизни, для неторопливого, изо дня в день, умножения ума и плоти на ноль, — иных занятий не предвиделось.
Жуля мешком осел наземь, стиснул ладонями раскисшее лицо и запричитал по-бабьи, навзрыд: ну на фиг, я не догоняю, что за лажа, до ворот два шага, а дойти не можем, мобильники тоже не тянут, реальная чума-а… Ты чё, зёма? не бэ, держись вертикально, жить будешь нормально, утешила Барби, но жухлый голос противоречил бодрой присказке, и Жуля опять завыл: на фига на завод этот долбаный поперлись, какой фрик придумал, я в шоке… Борман по-собачьи ощерился, глаза его сузились и закоченели: крайнего нашел? кому приспичило на пленэре побухать, мне? Хорэ, в натуре, разбираться, перебила Барби, не, ну правда же блудняк конкретный: два часа, по ходу, шаримся туда-сюда, а все на одном месте, назад сносит только так, меня прям это, тилипает всю, чё делать-то будем? Справки в другом окне, гражданка, сказал Борман. А если через забор? Пробовали уже, забыла? — ближе двух метров не подойдешь. Надо тупо орать, предложил Жуля и повторил по слогам: ту-по о-рать, ну, как бы услышат. Вот именно, как бы, кивнул Борман, а хули тогда молчишь? — давай, инициатива наказуема. Жуля крикнул: лю-уди-и! э-эй! и еще громче: лю-уди-и-и! Крик шарахнулся к забору, но запутался в травяных зарослях, одряб и затерялся среди зелени. Жуля не дождался ответа и убито вздохнул: облом, и Барби подтвердила: без мазы, глухо, блин, как в танке. А вы чего хотели, сказал Борман, народ резко рванул в МЧС звонить, лично Сергею Кужугетовичу, вот вернутся, тогда и потолкуете.
Они сидели на краю ржавой лужи, разобщенные бесполезной и озлобленной усталостью, но связанные безмолвным вопросом. Не находя ответа друг у друга, они ожидали его извне, но там был лишь однообразно пустой свет, перечеркнутый тенями нескольких безнадзорных тополей, истомленных промышленным воздухом города до дистрофии. Жуля снова уткнулся в ладони: попали по-взрослому, пипе-ец, и студень лица тек между пальцев, и Борман грыз жесткий и безвкусный стебель безымянной травы, и Барби запоздало охнула: блин, картина Репина «Приплыли». Жуля поднял голову: на самом деле мы тут тупим в полный рост, зарубились, как лохи, на какой-то шняге — ходим, орем, а надо как бы причину искать, пока не догоним, ситуэйшн фиг разрулим, сто пудов. Какие будут мнения, спросил Борман, и Барби довольно ухмыльнулась: чё, в натуре, помощь зала? ты ж тут, по ходу, самый умный, и Борман еще раз повторил про себя вчерашнее: раньше так не было. Жуля сказал: может, паранормал какой-то, геопатогенная зона?.. Ну-ну, ты еще любимого Глобу вспомни. Барби развела руками: ваще, типа, чисто порожняки гоняем, ну… это, могло и башню сорвать, так не всех же троих глючит, правильно? Борман вернул ей подачу: как знать, дебильность — болезнь заразная. Кончай быковать, заколебали, блин, твои наезды, чё к чему сказал-то? Борман выплюнул изжеванную травинку: так вот, граждане безвестно отсутствующие, лично мне причины по барабану, но розыскное дело у нас заводят по заявлению близких родственников… Через трои сутки, уточнила Барби. Ментовской миф, отмахнулся Борман, читай памятку МВД от третьего апреля две тыщи второго: дежурный обязан незамедлительно принять заявление независимо от продолжительности
Борман сунул в рот новый стебелек, вспоминая погромное письмо Генпрокуратуры номер, кажется, пятнадцать… точно, пятнадцать-шестнадцать-девяносто два: не принимаются экстренные меры к выяснению причин и обстоятельств исчезновения, дежурные службы вместо незамедлительного реагирования предлагают заявителям выжидать, и понимал, что мусора и палец о палец не ударят, — однако милая права: по ходу, без разницы, отчего-то без разницы, — и занимал себя мелкими окружающими деталями. В луже плавала разбухшая фанерная дверь, продолговатый бугор поодаль раньше был железнодорожной насыпью, а стрелки часов по-прежнему складывались в прямой угол; не иначе, автоподзавод сдох. Зачипатый Джапан тоже оказался горазд на говно; так-то, партайгеноссе: «Ориент» вместо «Ролекса», а когда-то мерещился «Патек Филипп», и угол атаки был остер, — быть в верхней десятке или не быть вовсе, и взасос вызубренные кодексы и бюллетени Верховного суда, и не больше трех сигарет в день, и жим лежа, и тяга до звона в ушах, до радуги в глазах, и диплом по конституционному праву, и Барщевский, и Резник, и Падва, и снова Барщевский, предмет постоянного ревнивого внимания… как же оно там? насилу вспомнил: et maintenаnt, 'a nous deux [4] , смех и грех! анекдот, как козу драл Федот, — но седьмой год подряд, из недели в неделю одна и та же объявка в газете, три строчки скаредного, слипшегося петита: адвокатБердниковБэПэ уголовныеигражданскиедела представительствовсудах, и пыльные, молью побитые дежурства в консультации, и кроссворд в ящике рабочего стола споткнулся об армянскую валюту из четырех букв, а если не буквы в клетках, то обидно мелкие буквы закона, петит портяночной уголовщины: Нина… э-э… Петровна, если уж вам сожителя жалко, то статья сто шестнадцатая допускает примирение сторон до удаления суда в совещательную комнату, и выступления в прениях, прежде отутюженные и накрахмаленные вхруст, обтрепались и лоснятся, какой понт напрягаться? откат есть лучший аргумент защиты, и время от времени грошовые тяжбы ларечников: ИП Шамхалов против СЭС, процесс века, Плевако курит! нет, в нашем сельсовете на вольных хлебах не проживешь, тут не Москва, — и «Ориент» вместо «Ролекса», и Роберт Винс вместо Кардена, и зиппарь made in Turkey, и паркер made in China, убогий декор, натужная имитация статуса, ведь нынче и провожают по одежке, и телки second hand за наличные, по-русски «love» читается «ловэ», и «Королла» second hand в кредит, — а преподобный Мишенька Тарасов, легендарно тупой однокурсник, притча во языцех факультета, уже в областном департаменте юстиции, и «Лексус» у подъезда бьет копытом, но Тарасовы, это клан, это семья в сицилийском значении слова, а без подвязок ты никто и звать никак, пожизненная срань, будь хоть семи пядей, — и нестерпимо деревянная учтивость собеседований: вы, часом, не родственник? ах, однофамилец… резюме оставьте в приемной, — и пачка сигарет в день, и штаны пятьдесят шестого размера, и временами беспощадная, обоюдоострая уверенность, что жизнь есть развернутый угол, прямая: шаг влево, шаг вправо, и грянет огонь на поражение, а пряников вечно не хватает на всех, в твоем пайке их нет, приговор окончательный, обжалованию не подлежит, — и тогда ночной сеанс психотерапии, прием ведут Nemiroff и Солодовъ, и снова уверенность, уже безысходно спокойная, что угол падения составит сорок градусов; прискорбная геометрия, партайгеноссе. В конце анекдота коза дерет Федота.
4
А теперь посмотрим, кто кого (франц.) — цитата из романа Бальзака «Отец Горио».
Борман запнулся, сознавая, что угодил из огня в полымя. Он поддел пальцем застежку часового браслета, парализованный «Ориент» соскользнул с запястья и почти без всплеска потонул в рыжей воде. Ты что-то сказала? Чё, говорю, кушать-то будем, пока нас найдут? Подножный корм, тебе полезно. Да ну тебя в пень, сказала Барби, чё, блин, за мужик такой, одни хаханьки…
Винни вернулся лишь под утро, растопырился в ногах хозяина и громко засопел, поочередно зализывая ободранный бок и прокушенную лапу. Он, зевая, приподнялся на локте: опять кого-то жить учил? ей-Богу, напрасный труд: это еще никому никогда не удавалось…
Тяжелый кухонный сабатье, глухо повизгивая, вгрызался в обломок кирпича, и красная пыль сыпалась на колено. Он, отложив кирпич, испытал лезвие ногтем: ну вот, сейчас травы нарежем да будем спать по-людски, на сене, а то сколько можно на голом-то полу. Ты когда в последний раз косил? я лет тридцать назад, еще на заставе… Винни самозабвенно мусолил говяжью лытку, последнюю из вчерашних.
Тогда он взялся за косу, вконец одурев от безделья. Погранцов увольняли в запас в два приема: первый приказ подписывал министр обороны, второй — председатель КГБ; в промежутке между двумя приказами старики числились квартирантами: ни солдаты, ни гражданские, и день-деньской не знали, куда себя девать, и замполит отпускал шутку, линялую, как гимнастерка второго срока пользования: бойцы, не ждите дембеля, Андропов ручку потерял, и полчаса спустя ему вручали веселый букет разноцветных ручек, изъятых у черпаков и духовенства: товарищ капитан, разрешите обратиться! личный состав просит отправить ценную бандероль Юрию Владимировичу.
Второй приказ всегда запаздывает, безучастно подумал он, тем более на здешнем дальнем пограничье, и подумал: видать, кто-то из начальства ручку потерял, — знать бы еще, куда бандероль отправить.
Он стащил взмокшую футболку и шагнул вон из душной тени, раздвигая лбом и грудью завесу жаркого, загустевшего на солнце воздуха, чувствуя босыми ступнями колкое недовольство примятых былинок. Он опустился на колени, и зеленая гуща оказалась вровень с глазами, как в детстве, когда он с разбегу, царапая ладони и локти, падал на живот, и травяные заросли мгновенно становились джунглями, и он надолго замирал, насыщая зрение и слух перепутанной жизнью стеблей и корней. Гусарский кутас подорожника был прост и дружелюбен, хищно зазубренные, как костяной гарпун в музейной витрине, листья мать-и-мачехи таили угрозу, и лебеда была всегда готова к долгой и бесплодной базарной склоке, а резная, геральдическая зелень полыни расточала рыцарское, на горечи настоянное, благородство. Он перебил себя: заврался, милый, — названия пришли позже, отчасти из учебника ботаники. С тех пор трава получила имена и свойства, но утратила речь, дотла иссохшую в гербарии памяти, и он подумал: а ведь это, пожалуй, потеря. Может статься, единственное, о чем следует пожалеть… что, шавка, открываем косовицу?