Четыре рассказа
Шрифт:
Ой, ты чё это тут растележился? Жуля лениво поднял голову: а фигли нам, красивым? нашла совка в семейниках валяться, — сорри, стринги дома остались. Барби, стоптав джинсы, избавлялась от пропотевших кружевных условностей: чё, блин, лыбу тянешь? и Жуля сказал: ва-ау, стриптиз халявский, и протянул руку к лифчику: «Милавица»? братская Беларусь, привет от батьки, — не велик гламур, но сойдет, а вообще приглядись к «Лормару», там одна линия есть эпатажная, прямо для тебя, чики-пуки, я тебе каталог покажу. Да у меня, блин, фигура нестандартная, сиськи здоровше станка, комплект путем не подобрать. Жуля медленно облил ее дистилированным взглядом: ну да, грудь как бы перевешивает, а так все супер, Наоми Кэмпбелл… а дорожку зря делаешь. Да мне Борька сказал, чисто для него, он угорает, и Жуля фыркнул: нашла стилиста! у него же вкусы колхозные, спросила бы меня. Ну спрошу, и чё? У тебя бедра как бы узкие, а дорожка зрительно еще больше сужает, тебе французский треугольник классно будет, отвечаю. Это как? Жуля мизинцем прочертил на колючем лобке невесомый контур: почувствуй разницу, и Барби взвизгнула: ты чё, блин, щикотно! И хаер красить, без обид, — тоже отстой: пелвис черный, голова белая, не комильфо. Надо же чё-то в жизни менять, правильно? Дело твое, но в Европе эта фишка уже лет сорок не катит. Ну, ты загрузи-ил… Они помолчали, и Барби спросила: чё, короче, так и будем расслабляться? А что, есть варианты? меня на самом деле ситуэйшн не особо парит. Ну да, нормалек, только странно все как-то, и кушать неохота…
Голос Бормана навалился на них бетонной плитой, и беспричинная ненависть кнутом обожгла кожу: чего матчасть вытаращила? Думала, он для тебя ориентацию сменит? Фигли ты, как жлоб, вступился Жуля то ли за Барби, то ли за себя. Вафельник закрой, прибор застудишь, и Жуля взял на полтона выше: фигли ты, как жлоб? загораем, нормально общаемся, одного тебя вечно плющит не по-детски, злой, как три чечена. Во-о, изумился Борман, петух закукарекал! ты на кого баллон катишь, сестра? да если бы не я, кочумал бы под шконарем и хавал дырявой ложкой! Жуля вскочил, сгреб в охапку мятую одежду и зашагал прочь, но вдруг оглянулся, и Барби сперва посмотрела на него, потом перевела взгляд на кабаний и упрямый, щетинистый загривок Бормана и молча пожала плечами. Жуля ушел, и они остались вдвоем, и Барби спросила почти мирно: ну, и чё ты опять разэтовался? Каменная пятерня жестоко и продуманно, в рассрочку пригнула ее к земле: оделась, мухой!
Вечер вымостил небо низкими и плоскими облаками, оттого ночь вышла безлунная, цыганская, но Борман смотрел в окно, не отрываясь, как дома в компьютер, и Барби, все еще чувствуя на шее беспрекословную ладонь, обняла его сзади и попросила ненужное: расскажи сказку, и Борман, не поворачивая головы, ответил: как дед насрал в коляску? и она спросила о ненужном: а он по правде поляк? Судя по фамилии, да — Жулавский, явный пшек. Внутри себя она карабкалась куда-то долго и трудно, будто на эшафот, и скрипучие ступеньки предательски кончились, и она взгромоздилась на хромой табурет, глотнула напоследок воздуха и наконец с усилием выволокла наружу нужное: у меня это, по ходу, гостей нет, второй день уже, — ну, которые с красным флагом. Борман молчал, утопив зрачки в заоконной траурной мгле, и Барби знала, что они вновь закоченели до ледяной твердости. Табурет с квадратным грохотом повалился, и шею крепче неумолимых пальцев стиснула жирно намыленная петля, и Барби отчаянно заскулила сквозь тоскливое удушье: я больше не пойду скребсти-и-ись… Твои проблемы, сказал Борман.
Она съежилась углу, и на нее тяжелой поступью оккупантов пошли лопухи, ими заросла вся Пролетарская, и небо над ней заросло заводским дымом, — и у калитки виновато сутулый папка с пакетиком «M&M's» в руках: Люба, я дочу повидать, и осатанелая мамкина ярость: чё, похмелиться нечем? я еще и на тебя мантулить должна? щас Мухтарку спущу, — и Ленка Дерябина, три года за одной партой: чё, блин, родаки имя тебе стремное какое-то придумали? будешь Барби, так прикольнее, — и англичанка, кошка драная: сядь, Баженова, два! для тебя и русский язык не родной, и мамкино, по пять раз на дню, брюзгливое раздражение: Варька, чё расселась-то? кто огурцы поливать будет? и тетка Вера, медсестра в гинекологии: ой, Люба, следи за девкой, а то греха не оберешься, и конец фразы тонет в невнятном шепоте обеих, и Дерябина, семь лет за одной партой: мы не рокеры, не панки, мы подружки-лесбиянки! — и музыка из распахнутой дверцы белого «Форда»: водочку льем, водочку пьем, и насмешливый голос поверх музыки: эй, мал'aя, да ты, черненькая, ты… как откликаешься? хошь, покатаю? и Дерябина, восемь лет за одной партой: ну, Баженова, ты даешь! это же Кот, под ним вся Пырловка и Низы, а она стоит дура дурой, язык проглотила, и назавтра в классе: короче, мы такие, все из себя, рассекаем, а тут Кот тормозит, прикинь! и неделю спустя снова белый «Форд», и переломленный боксерский нос, и улыбка во всю распахнутую дверцу: чё, мал'aя, по ходу, надумала? да не бэ, держись вертикально, жить будешь нормально: мне по сто тридцать первой чалиться беспонтово, не по положению, и дискотека в ДК «Металлург», и шепот за спиной: девки, хорэ на нее наезжать, нас в асфальт только так закатают, — и полгода спустя скомканные простыни и скомканная усмешка: чё динамила-то, с понтом, девочка, могла и сразу сказать, и краткие, злобные всхлипы в ответ: сука ты, Ко-от, мне же так больно было-о, и две цепочки, одна с козерогом, другая с крестиком, заныкать подальше, чтоб мамка не видала, но медосмотр, и лекарская тайнопись в карточке: Р3 А3 Ма4 Ме10, и палево, тетка Вера вложила от и до, и мамкино гадливое недоумение: ишь, тихушница! молодая, значит, да ранняя? ну-ну… а в подоле принесешь, убью, и так страм один от людей, — и растрепанный «Cosmo» под партой: Ленка, секи, платье классное, живут же люди! и школа моделей в ДК: Баженова, это по-твоему шаг? это в лучшем случае строевой, а не модельный! — и Макар с известием: Кота, короче, закрыли, но чисто по беспределу, скоро выйдет, велел не скучать, и дискотека в ДК, и незнакомый пацан, вылитый Бандерас, сразу видать, не гопота: щас медляк будет суперский, потанцуем? а меня Димон зовут, и Дерябина, десять лет за одной партой: ты по правде у него брала? ты чё, блин, опущенная? ну, Баженова, ты даешь! это ты даешь, а у нас, по ходу, романтика, он мне стихи пишет: звезды-на-небе вспыхнут-ярко любовь-нас-умчит на-крутой-иномарке! но вместо любви крутая иномарка привезла Кота, отоспавшегося на крытке, и снова палево, шестерки сдали, и опять Дерябина: стерва ты, Баженова, мальчонку подставила, ему же два ребра сломали, и подавленно сутулый Димон, глаза в землю, вылитый папка, и Кот: ладно, по ходу, забыли, — и аттестат с единственной пятеркой по физре, и мамка: иди на повара, хоть сытая будешь, и седьмой профлицей, и лихой девиз через всю стену женского сортира: … вам всем от ПТУ номер семь! и мастачка, кошка драная: учитесь готовить, олигархов всем не хватит, — и в баре настырные ладони накуренного Сугроба: палюбить тибе, а? Сугроб, ты чё, вальты гуляют? чтобы я с чуркой?! и мгновенно выцветшее лицо напротив: я тибе, биляд, зубами парву, едва оттащили, — и Кот: слышь, у нас тут с Попом непонятки по низовскому рынку, ты, типа, съезди с ним на шашлыки, пацан конкретный, не обидит, и наутро в кровь искусанные груди и тупая боль между ног, и закипающее нетерпение: мал'aя,
Удавка не желала отпускать горло, и Барби взмолилась: ну чё ты молчишь? А что говорить, сказал Борман, и она явственно расслышала в конце фразы не вопрос, а отчетливую точку.
Ходить за дровами было недалеко, не более километра: пилорама исправно сваливала свои отходы на околице дачного поселка. Горбыли он поломал каблуком, — купить топор помешала череда выходных, — а после поколол обломки ножом и теперь подкладывал длинные смолистые щепки под закопченный чайник. Винни решил скоротать вечер возле огня и дремал, уткнув тяжелую голову в скрещенные лапы.
Заводской забор выглядел ненадежной, условной границей между ними и городом, впрочем, то оказалась чистой воды видимость: рубеж был нерушим. Шагнув за ворота, он переставал существовать и делался невидим для внешнего мира, уподобленный мертвецу или эмбриону, непричастный к броуновскому движению вокруг, чуждый тамошним обычаям и знаниям. По эту сторону ограды были свои правила и своя наука — травматология потерь, экономика нищеты и философия одиночества. Последнюю дисциплину он изучал прилежнее прочих, оттого что уверовал в открывшийся ему парадокс: человеком можно быть лишь на безлюдье, подале от всеобщей оптом-и-в-розницу порчи. Гигиена не новая, однако безотказная: средневековая чума выкашивала города, но щадила отшельников, и потому нынешнее необитаемое существование мало-помалу сделалось для него укрытием, лучшим из возможных, и он не осязал в себе иной жизненной силы, кроме центробежной.
Винни приподнял морду, уставился в пустоту, потянул носом и тут же споро, без обычной лени, поднялся сам, вновь принюхался, резко припал на передние и заворчал утробно и жутко, ощерив безжалостные гладиаторские клыки. Он ухватил кобеля за вздыбленную холку: фу! фу, тебе говорят! — Винни еще раз отрывисто рыкнул и сел рядом, натуральная граната на боевом взводе, и он сказал: ты что увидел, шавка? и добавил: а ты серьезный мужик, я и не знал… у меня так отродясь не получалось.
Он вспомнил Ольгу: слава Богу, детей у нас нет, чему бы ты их научил? ты сильный, конечно, но беззубый какой-то, травоядный… вот, на бегемота похож, — в телевизоре была приветливая желто-зеленая саванна. Ольга сидела, утопая в пухлых подушках, и на предплечьях, костлявых и голых, темнели иссиня-черные точки, похожие на пороховой ожог, — с недавних пор она перестала их прятать. Он подумал: из всех млекопитающих с зубами рождаются лишь гиены, но промолчал, — возражать было бессмысленно, уже бессмысленно. Жена тоже надолго умолкла, ибо занялась повседневной работой — проталкивать сиплое, натруженное дыхание сквозь теснины ссохшегося тела, и работа час от часу становилась все неподъемнее, потому что в легких, изъеденных метастазами, не было места воздуху.
Он вспомнил, как Ольга принесла из ванной яблочное тело сорокалетней нерожалой бабы без обычной гордости и недоуменно потянула его ладонь к себе: посмотри, что такое? — и он увидел вокруг соска мелкие щербины, похожие на след привитой оспы, и пальцы нащупали в белом наливе влажной груди резиновый комок. Да что я тебе скажу, я же не врач. Но и врач поначалу разводил руками и горстями сыпал термины: термография, маммография, биопсия… Вскоре термограф «Рубин», ультразвуковая «Алока» и аспирационный пистолет согласились между собой, и болезнь обрела имя, равное приговору, и началась жизнь под знаком рака; дивно, что Ольга с ее-то инязом ни разу не помянула соответственный тропик.
Он вспомнил, как жена прилипла к нему, жарко и нетерпеливо дыша в ухо: иди ко мне, ну что ты, как мертвый, вот же я. Мысль о соитии с чем-то инородным и враждебным внутри Ольги заставила его окоченеть в брезгливом ужасе: прости, я не могу, и ответом был брезгливый смешок: ну, само собой… Жена отстранилась и сказала непонятно кому: а калечить себя не дам, — я женщина.
С той ночи она превратилась в неправильную дробь с желанием жить в числителе и возможностью выжить в знаменателе, и это было первое звено в цепи перемен. Прежняя Ольга отслаивалась от самой себя и осыпалась, как луковая шелуха, уступая место другому человеку, заложнику иных ритуалов и прихотей, обладателю иного словаря и привычек, — любителю ситкомов, расшитых джинсов, аляповатых икон в жестяных окладах и сапог со стразами. Она искала признаки жизни даже там, где их не могло быть, потому что ежедневно вела остервенелый торг со смертью, готовая платить несусветную цену за призрачные отсрочки, и сквозь нее настойчиво прорастало новое существо — безволосое и бесполое, с обмякшими марлевыми мышцами и высоколегированным терпением, способное ради лишнего дня на этом свете выдержать и жестокое безденежье, и жестокую рвоту, и жестокую боль. Переломив себя, Ольга приняла и жестокое увечье. Сначала ее избавили от килограмма гнилой плоти — пузырчатой, похожей на гроздь кровавого винограда, и на месте левой груди розовой сороконожкой лег длинный и неровный шрам; немного погодя еще один такой же лег справа, устранив асимметрию.
Апокалипсис страшен не гибелью, а постоянным продолжением, но человек ко всему привыкает, за то и назван подлецом, и Ольга, сокращенная на четверть, обжила свой персональный ад: получала пенсию по инвалидности, меняла парики, — рыжий на черный, черный на белый, и старательно начиняла лифчики поролоном, — муляж был не по карману, и днем репетировала на дому своих двоечников: little mouse, little mouse, where is your house? [5] и вечерами, задрав подол ночной рубашки, прилежно нанизывалась на покорного мужа, отмечая торжественным воплем не столько оргазм, сколько мнимую победу опустошенного тела над небытием, и этот медовый месяц провонял лампадным чадом и лекарствами.
5
Мышка, мышка, где твой дом? (англ.).