Чевенгур
Шрифт:
«Идея жизни» Андрея Платонова
В наши дни Андрей Платонов (1899–1951) переживает особую, не часто случающуюся с писателем даже посмертно ситуацию, когда кристаллизуется новый его облик (для нас, для искусства, для истории и будущего): от странного, обочинного, даже «юродиво»-вредного литературного явления — как критика определяла его при жизни, от замечательного, своеобычного мастера — на взгляд литературы последних тридцати лет — он поднимается в избраннейший и ответственный круг классиков. Восхождение? Да! Но сколь трудное и долгое и в каком колоссальном перепаде оценок!
Посмертный Платонов пришел к нам рывком конца 50-х — начала 60-х годов, на два десятка лет стабилизировавшим объем допускавшихся к печати текстов. Почти половина из них тогда впервые покинула рукописную форму существования. Многие вещи увидели свет в полном виде. И
Каждый, кто вникал в произведения Платонова, чувствует, что речь в них идет всегда словно об одном и том же. Впервые вступающий в удивительную платоновскую вселенную, в любой ее сегмент, тут же пронизывается напряженным полем упорных, почти навязчивых образов, мотивов, настроений — как будто наталкивается на одного и того же страдальца с его неотступной болью.
«Мои идеалы однообразны и постоянны», — признавался писатель в письме к жене и самому близкому другу Марии Александровне. Все хорошо знавшие Андрея Платоновича говорят об одержимости его единой идеей — «идеей жизни», как сам он ее определял. Сила влечения читателей и исследователей к прозе Платонова во многом объясняется той загадочной глубиной смысла, которая мерцает за поражающей всех вязью его мысле-слов. Мы будем обречены оставаться в поверхностном слое его текста, довольствуясь невнятным мерцанием глубины, если не опознаем «однообразных и постоянных идеалов» художника, его «идеи жизни».
Стоит открыть любой рассказ или повесть этого писателя — и вас вскоре пронзит печальный звук, томящийся над землей Платонова. На этой земле все умирает: люди, животные, растения, дома, машины, краски, звуки. Все ветшает, стареет, тлеет, «сгорает» — вся живая и неживая природа. На всем в его мире лежит печать «замученности смертью». В повести «Происхождение мастера» (1927), являющейся первой частью романа «Чевенгур» (1928–1929), отец главного героя Саши Дванова, рыбак, «созерцая озеро годами… думал все об одном и том же — об интересе смерти». Сосредоточенность его «любопытного разума» на этой загадке приводит к тому, что он бросается в озеро: «Втайне он вообще не верил в смерть, главное же, он хотел посмотреть, что там есть».
В истории русской философии был мыслитель, который все свое учение сфокусировал на преодолении человечеством его «последнего врага» — смерти. Речь идет о Н. Ф. Федорове (1829–1903), авторе двухтомной «Философии общего дела», которая оказала влияние на формирование мировоззрения еще совсем молодого Платонова. Признавая вслед за рядом естествоиспытателей и философов внутреннюю направленность природной эволюции к порождению разума, Федоров сделал радикально новый вывод о необходимости сознательного управления эволюцией: объединенное, братское человечество призвано, по его мнению, овладеть стихийными разрушительными силами вне и внутри себя, выйти в космос и стать его активным преобразователем (проект «регуляции природы»). Но главной задачей будет окончательная победа над смертью — обретение человечеством бессмертного статуса, причем в полном составе прежде живших поколений («научное воскрешение»).
По свидетельству жены писателя, «Философия общего дела» с многочисленными пометками автора «Чевенгура» долго хранилась в домашней библиотеке. «Идея жизни», которой был так проникнут Платонов, уходит своими корнями в глубокое и сложное переосмысление федоровского учения «общего дела». Сокровенные грани ее — это бесконечная ценность каждой, даже самой скромной жизни; резкое неприятие смерти, порождающей ситуацию «сиротства», которая требует своего преодоления трудом и творчеством; неразрывная связь поколений, живых и умерших, «в общем отцовстве».
Федоров во многом предвосхитил космическое, активно-эволюционное направление в научно-философской мысли XX века, отмеченное именами К. Э. Циолковского, В. И. Вернадского, А. В. Чижевского, чьи идеи влияли на широчайшее движение чувств и умов 20-х годов и были подхвачены поэзией и публицистикой того времени. Тут настойчиво зазвучали еще не слыханные ранее темы всеобщего труда, радикального преобразования мира, овладения
…Учитель Нехворайко обул лошадей своего красноармейского отряда в лапти, чтобы не потонуть в болоте, и ночью выбил казаков из города Урочева. А уже через несколько абзацев мы слышим печальную музыку: несут «остывшее тело погибшего Нехворайко». С него начинают погибать люди в романе: их убивают, или очи болеют и умирают, или расстаются с жизнью, как Саша Дванов на последних страницах романа.
А пока Саша уезжает из Урочева. Его вызывают в губернию. Но вместо деловой поездки начинается странное блуждание героя. Очень быстро возникает ощущение какого-то смутного, бредово-горячечного сна. Главное, что видится в нем, — дорога; по ней движутся, останавливаются, вдруг бросаются вперед, возвращаются и снова пускаются в путь герои. Кому снится это? Очевидно, не одному Саше, поскольку и он тоже — одно из лиц в этом сне.
Но вначале — перед нами как будто его сон. Все происходящее вокруг проникнуто бесконечно печальным чувством. На мгновение врываются безымянные селения, дороги, железнодорожные станции и исчезают безвозвратно. «Сторонние, безвестные люди» мелькают из забытых жизнью углов — и тут же пропадают. И эта людская разъединенность в мире рождает такую пронзительную боль, что душа готова разделить участь каждой из пропадающих забвенных пылинок: «пристать к ним и вместе пропасть из строя жизни».
«Серая грусть облачного дня», ровный, бессолнечный свет заливает то особое место, тот странный пейзаж, который пригрезился автору в «Чевенгуре». Как во сне отдельного человека, возможно, действует его душа, здесь — в большем пространстве всеобщего сна — живет в каком-то томительном забытьи русская душа. Поднимается ее глубь и дно. И постепенно все больше начинает казаться, что и Саша Дванов, и другие, главные и едва промелькнувшие герои, — не просто литературные персонажи, а как будто различные воплощения народной души, а сам Платонов как русский Платон — созерцатель и выразитель основных ее «идей».
В предельной бедности, голоде, болезнях, телесной нищете, душевном измождении, смерти Платонов и его «сокровенные герои» всегда видели обнажившийся лик человеческой судьбы, фундаментальную непрочность бытия. «Командир лежал против комиссара… его книжка была открыта на описании Рафаэля; Дванов посмотрел в страницу — там Рафаэль назывался живым богом раннего счастливого человечества, народившегося на теплых берегах Средиземного моря. Но Дванов не мог вообразить то время: дул же там ветер, и землю пахали мужики на заре, и матери умирали у маленьких детей». Так рассуждал Саша, проснувшись на рассвете в остановившемся вагоне. И тут же, вынужденный сам повести поезд, он по неопытности сталкивает его с идущим навстречу. Смерть, много смертей: дух покидает тело, выцветают глаза, «превращаясь в круглый минерал», отражающий небо, — то ли человек возвращается в природу, то ли природа в человека. Непостижимость перехода от чуда живой жизни к бездыханному телу притягивает, почти завораживает автора. Куда исчезает вся рабочая фабрика тела, изощренность инстинкта, расчет ума, трепет души, кишение памяти, вместившей целый мир? Эта загадка заставляет Платонова бесконечно представлять в своих произведениях мгновение перехода от жизни к смерти. Тем она, конечно, не решается, но настойчиво ставится перед чувством и размышлением читателя.