Чевенгур
Шрифт:
Цыганка сняла платок и хотела сесть на ящик, что был готов для Кирея.
— Не трожь ящик! — закричал Карчук от страха порчи ящика. — Не тебе заготовлен!
Цыганка взяла платок с ящика и женски обиделась.
— Эх ты, несдобный! Нечего тебе клюкву хотеть, когда морщиться не умеешь…
Две женщины вышли и легли спать в чулане без брачного тепла.
Симон Сербинов ехал в трамвае по Москве. Он был усталый, несчастный человек, с податливым быстрым сердцем и циническим умом. Сербинов не взял билета на проезд и почти не желал существовать, очевидно, он действительно и глубоко разлагался и не мог чувствовать себя счастливым сыном эпохи, возбуждающим сплошную симпатию; он чувствовал лишь энергию печали своей индивидуальности. Он любил женщин и будущее и не любил стоять на ответственных постах, уткнувшись лицом в кормушку власти. Недавно Сербинов возвратился с обследования социалистического строительства в далеких открытых равнинах Советской
Сербинов путешествовал по городу, словно по бальной зале, где присутствует ожидающая его дама, только она затеряна вдалеке, среди теплых молодых толп и не видит своего заинтересованного кавалера, а кавалер не может дойти до нее, потому что он имеет объективное сердце и встречает других достойных женщин, настолько исполненных нежности и недоступности, что делается непонятным, как рождаются дети на свете; но чем больше Сербинов встречал женщин и видел предметов, для изделия которых мастеру надо отвлечься от всего низкого и нечистоплотного в своем теле, тем более Сербинов тосковал. Его не радовала женская молодость, хотя он и сам был молод, — он заранее верил в недостижимость необходимого ему счастья. Вчера Сербинов был на симфоническом концерте; музыка пела о прекрасном человеке, она говорила о потерянной возможности, и отвыкший Сербинов ходил в антрактах в уборную, чтобы там переволноваться и вытереть глаза невидимо ото всех.
Пока Сербинов думал, он ничего не видел и механически ехал в трамвае. Перестав думать, он заметил совершенно молодую женщину, которая стояла близ него и глядела ему в лицо. Сербинов не застеснялся ее взора и сам посмотрел на нее, потому что женщина наблюдала его такими простыми и трогательными глазами, какие каждый может вынести на себе без смущения.
На женщине было одето хорошее летнее пальто и шерстяное чистое платье; одежда покрывала неизвестную уютную жизнь ее тела — вероятно, рабочего тела, ибо женщина не имела ожиревших пышных форм, — она была даже изящна и совсем лишена обычной сладострастной привлекательности. Больше всего Сербинова трогало то, что женщина была чем-то счастлива и смотрела на него и вокруг себя глазами расположения и сочувствия. От этого Сербинов сейчас же нахмурился: счастливые были для него чужими, он их не любил и боялся. «Или я разлагаюсь, — с искренностью разгадывал сам себя Сербинов, — или счастливые бесполезны для несчастных».
Странно-счастливая женщина сошла на Театральной. Она была похожа на одинокое стойкое растение на чужой земле, не сознающее от своей доверчивости, что оно одиноко.
Сербинову сразу стало скучно в трамвае без нее; засаленная, обтертая чужими одеждами кондукторша записывала номера билетов в контрольный листок, провинциальные люди с мешками ехали на Казанский вокзал, жуя пищу на дальнюю дорогу, и электромотор равнодушно стонал под полом, запертый без подруги в теснинах металла и сцеплений. Сербинов соскочил с трамвая и испугался, что та женщина навсегда исчезла от него в этом многолюдном городе, где можно жить годами без встреч и одиноким. Но счастливые медлят жить: та женщина стояла у Малого театра и держала руку горстью, куда газетчик постепенно складывал гривенники сдачи.
Сербинов подошел к ней, решившись от страха тоски на смелость.
— А я думал, что вас уже утратил, — сказал он. — Я шел и вас искал.
— Мало искали, — ответила женщина и пересчитала правильность денег.
Это Сербинову понравилось; он сам никогда не проверял сдачу, не уважая ни своего, ни чужого труда, которым добываются деньги, — здесь же в этой женщине он встретил неизвестную ему опрятность.
— Вы хотите немного походить со мной? — спросила женщина.
— Я вас прошу об этом, — без всяких оснований произнес Сербинов.
Доверчиво-счастливая женщина не обиделась и улыбнулась.
— Иногда встретишь человека, и он вдруг — хороший, — сказала женщина. — Потом его потеряешь на ходу, тогда поскучаешь и забудешь. Я вам показалась хорошей, верно?
— Верно, — полностью согласился Сербинов. — Я бы долго скучал, сразу утратив вас.
— А теперь поскучаете недолго — раз я не сразу пропала!
В манере идти и во всем нраве этой женщины была редкая гордость открытого спокойствия, без всякой рабской нервности и сохранения себя пред другим человеком. Она шла, смеялась от своего настроения, говорила и молчала и не следила за своей жизнью, она не умела приспособить себя к симпатиям своего спутника. Сербинов пробовал ей понравиться — не выходило, женщина не менялась к нему;
— Между друзьями нет средств утолиться до равнодушия, хотя бы временного, — сказал Сербинов. — Дружба ведь не брак.
— Для товарищей можно работать, — ответила спутница Сербинова. — Когда уморишься, бывает легче, — даже одной можно жить; а для товарищей остается польза труда. Не себя же им отдавать, я хочу остаться целой…
Сербинов почувствовал в своей кратковременной подруге некую твердую структуру — такую самостоятельную, словно эта женщина была неуязвима для людей или явилась конечным результатом неизвестного, умершего социального класса, силы которого уже не действовали в мире. Сербинов представил ее себе остатком аристократического племени; если бы все аристократы были такими, как она, то после них история ничего бы не произвела, — напротив, они бы сами сделали из истории нужную им судьбу. Вся Россия населена гибнущими и спасающимися людьми — это давно заметил Сербинов. Многие русские люди с усердной охотой занимались тем, что уничтожали в себе способности и дарования жизни: одни пили водку, другие сидели с полумертвым умом среди дюжины своих детей, третьи уходили в поле и там что-то тщетно воображали своей фантазией. Но вот эта женщина не погубила себя, а сделала. И быть может, она потому и растрогала чувство Сербинова, что он себя сделать не мог и погибает, видя того прекрасного человека, о котором обещала музыка. Или это только тоска Сербинова, ощущение своей собственной уже недостижимой необходимости, а спутница станет его любовницей и он от нее устанет через неделю? Но тогда откуда же это трогательное лицо перед ним, защищенное своею гордостью, и эта замкнутость завершенной души, способной понять и безошибочно помочь другому человеку, но не требующая помощи себе?
Дальнейшая прогулка не имела смысла, она только докажет слабость Сербинова перед женщиной, и он сказал ей: до свидания, желая сохранить в своей спутнице достойную память о себе. Она тоже сказала: до свидания — и прибавила: «Если вам будет очень скучно, то приходите — мы увидимся».
— А вам бывает скучно? — спросил Сербинов, жалея, что попрощался с ней.
— Конечно, бывает. Но я сознаю, отчего мне скучно, и не мучаюсь.
Она сказала Сербинову, где проживает, и Сербинов отошел от нее. Он начал возвращаться назад. Он шел среди густого уличного народа и успокаивался, будто чужие люди защищали его своей теснотой. Затем Сербинов был в кино и снова слушал музыку на концерте. Он сознавал, отчего ему грустно, и мучился. Ум ему нисколько не помогал, очевидно, он разлагался. Ночью Сербинов лежал в тишине прохладного гостиничного номера и молча следил за действием своего ума. Сербинов удивлялся, что ум при своем разложении выделяет истину, — и Сербинов не беспокоил его тоской памяти о встреченной женщине. Пред ним сплошным потоком путешествия проходила Советская Россия — его неимущая, безжалостная к себе родина, слегка похожая на сегодняшнюю женщину-аристократку. Грустный, иронический ум Сербинова медленно вспоминал ему бедных, неприспособленных людей, дуром приспособляющих социализм к порожним местам равнин и оврагов.
И что-то уже занимается на скучных полях забываемой России: люди, не любившие пахать землю под ржаной хлеб для своего хозяйства, с терпеливым страданием сажают сад истории для вечности и для своей неразлучности в будущем. Но садовники, как живописцы и певцы, не имеют прочного полезного ума, у них внезапно волнуется слабое сердце: еле зацветшие растения они от сомнения вырвали прочь и засеяли почву мелкими злаками бюрократизма; сад требует заботы и долгого ожидания плодов, а злак поспевает враз, и на его ращение не нужно ни труда, ни затраты души на терпение. И после снесенного сада революции его поляны были отдалены под сплошной саморастущий злак, чтобы кормиться всем без мучения труда. Действительно, Сербинов видел, как мало люди работали, поскольку злак кормил всех даром. И так будет идти долго, пока злак не съест всю почву и люди не останутся на глине и на камне или пока отдохнувшие садовники не разведут снова прохладного сада на оскудевшей, иссушенной безлюдным ветром земле.
Сербинов уснул в обычной печали, со стесненным, заглушенным сердцем. Утром он сходил в комитет партии и получил командировку в далекую губернию, чтобы исследовать там факт сокращения посевной площади на 20 процентов; выезжать нужно было завтра. Остальной день Сербинов просидел на бульваре в ожидании вечера, и ожидание его оказалось утомляющим трудом, хотя сердце Сербинова билось покойно, без всякой надежды на счастье собственной женщины.
Вечером он пойдет ко вчерашней молодой знакомой. И он пошел к ней пешком, чтобы истратить ненужное время на дорогу и отдохнуть от ожидания.