Чезар
Шрифт:
Следующее, что я увидел: свой дырявый камуфляж, утыканный мелким стеклом. Боли не было, и я даже решил, что парализован. Вид торчащего из меня стекла показался мне отчасти смешным. Я подумал: почему все осколки воткнулись в меня острой частью и наполовину? Потом выяснилось, что часть осколков проникло гораздо глубже, а один едва не лишил меня глаза.
В тот вечер погибло 25 сотрудников челябинской прокуратуры, МВД и ОМОНа, ещё 80 получили ранения. Впоследствии кто-то называл нас, выживших и не сдавших позиции, героями, но с моей стороны не было никакого героизма. Было лишь везение, что грузовик со взрывчаткой, въехавший на территорию базы со стороны Гудермесского шоссе, взорвался
Я всё делал автоматически. Машинально нащупал «калаш», машинально стрелял в темноту, машинально перезаряжал. Я реагировал на крики и вспышки в окнах пятиэтажек напротив нашей базы. Я не понимал, с кем мы воюем, сколько нас осталось, долго ли нам ждать помощи. Вставляя очередной рожок, я чувствовал нарастающую усталость и тупое отчаяние, которое пришло на смену оцепенению. Шок проходил, всё тело болело, ныла голова, и всё отчётливей приходило осознание, что из нашего привычного мира я вдруг попал в какой-то другой, в безнадёжный и бесконечный ад, у которого нет ни ориентиров, ни цели. Потом к нам прибежал один из прокурорских, опытный боец, участник многих спецопераций. Он попросил помощи, и с ним мы принялись вытаскивать из внутреннего двора раненных, которые оказались под огнём. Мне запомнился один парень: весь грязный, с тяжёлой травмой ноги, он просто сидел, ссутулившись, а вокруг него танцевали фонтаны пыли. Когда мы тащили его, он не издал ни звука.
Нам удалось организовать оборону по секторам. Наш шквальный огонь отбил у террористов желание идти на приступ, но мы тратили так много патронов, что часам в четырём утра стало ясно, что нас просто возьмут измором. Когда я остался с последним рожком и двумя ручными гранатами, мне представилось, как боевики заходят на базу, не встречая сопротивления. Я решил, что одну гранату метну в них, на второй подорвусь. Что делали с пленными, я хорошо знал: в день нашего приезда в Аргун к воротам базы подбросили две отрезанные головы.
Нам повезло. Боевики тоже стали выдыхаться, и атака обмякла, превратившись в позиционную борьбу. К пяти утра к нам пробился спецназ ОМОНа «Вымпел», за ним пришли военные вертолёты, боевики разбежались. Началась эвакуация раненных.
Иногда я думал: что если я всё-таки умер той ночью, и всё остальное мне лишь кажется? Под конец я осоловел настолько, что не ощущал ни страха, ни сострадания. Я не чувствовал себя героем, как не чувствовал им никто из нас. Героизм – это всегда нечто, чем награждает нас людской суд, не знающий всех деталей.
Всю ночь я стрелял в пустоту, но Рыкованов уважал этот эпизод моей биографии, что облегчило моё продвижения на «Чезаре». Рыкованов знал, что такое ходить под смертью. Он видел во мне единоверца. Он не понимал, что в ту ночь мы чувствовали себя проигравшими. Мы были в осаде, играли по навязанным правилам, бились без надежды на успех, потому что успех всецело зависел от просчётов противника или его доброй воли. Тогда я поклялся себе, что никогда больше не буду сидеть в осаде. Я всегда буду бить первым.
Через пару дней, когда нас уже готовили к отправке домой, в Челябинск, я впервые осознал страх смерти. Я почувствовал, как она дышала на меня, и это дыхание было со мной ещё несколько недель. Отскочивший кусок штукатурки и свист возле уха: в момент боя этому не придаёшь значения. А потом я понял, что пуля прошла в сантиметре от моей головы, я буквально увидел её росчерк. Потом начались бессонницы, тремор рук, кратковременные провалы памяти.
Потом все симптомы пропали, и я даже бравировал прочностью своей психики. Но что-то безвозвратно ушло, словно разорвалась тонкая струна, что соединяла меня с детством и сентиментальной юностью. Как-то, зайдя в квартиру матери на улице Сони Кривой, я почувствовал себя самозванцем, проникающим в дом из-за внешней схожести с её сыном. Как понять, остался ли ты собой, или за тебя живёт уже кто-то другой?
Мать вскоре повторно вышла замуж и уехала со своим женихом на Кавказ, где живёт до сих пор. Меня же в первые годы после Аргуна спасала Вика, и ей удалось невозможное – вернуть к жизни меня прежнего. Потом Вика ушла, растворилась в памяти, обратившись большим светлым пятном. С ней ушла и надежда. Наверное, больше я не сопротивлялся.
Я встал, открыл дверь и дотянулся до бардачка, где всегда возил с собой тонометр: кровяное давление в последние годы стало играть. Прибор жужжал сначала лениво, потом натужно, потом показал давление 200/110 – после приступов такое случалось.
Я не сомневался, что каждый раз слышу один и тот же звук: взрыв заминированного грузовика в Аргуне. Один врач развил по этому поводу целую теорию, будто грохот был настолько невыносим для психики, что она не успела его воспринять и потому растягивает это удовольствие во времени. Но кроме любопытных гипотез у него была лишь пара стандартных таблеток, которые вызывали сонливость и депрессию, поэтому я забросил терапию раньше, чем она дала результаты.
Звук велосипедного звонка привлёк моё внимание. Я посмотрел вбок: со стороны Кочкаря, широко виляя, ехал на велосипеде загорелый белобрысый мальчуган, похожий на негатив фотоплёнки. Он миновал меня, поздоровавшись, свернул на полевую дорогу, скрылся в роще и вынырнул с другой стороны, тонкий и дрожащий, как комарик.
Кочкарь, куда ехал мальчуган, когда-то был богатым купеческим селом, которое расцвело в период золотой лихорадки. Металл здесь мыли тайком даже в подвалах. Я много раз проезжал мимо, но никогда не был здесь. Сердце ещё тяжело билось, перекачивая вязкую кровь, но я решил, что смогу доехать до Кочкаря.
В машине стало шумно от налетевших слепней. Я поехал в сторону главной достопримечательности Кочкаря – храма. Вдоль улиц стояли добротные деревянные дома, изредка попадались коттеджи с профнастильными заборами и каменные остовы старых купеческих домов. Храм находился на пригорке у реки, возвышаясь над старыми домами розовым облаком. Я остановился на парковке. Храм действительно был красив, а точнее, казался очень уместным, будто бы не его построили в центре села, а само село сбежалось к его великолепным стенам.
Мне советовали сходить в храм и поговорить о своём недуге с Богом, но я понятия не имел, как это делается. Попытки выторговать для себя немного душевного комфорта казались мне отчасти пошлыми, что Бог, наверняка, заметит и осудит. Сейчас, когда орда варваров стояла у наших границ, всё больше бывших атеистов обнаруживали у себя православные корни. Я же не мог даже переступить порог храма: это было сложнее, чем встать под пули. Мне объясняли, что дьявол внутри меня, пожирающий мою душу, мешает мне сделать это, но если я исповедуюсь, Бог выжжет дьявола или уморит каким-то иным способом. Но я всё равно медлил. Я не умел молиться. После смерти Вики я потерял даже способность вести внутренний диалог о своих проблемах: я чаще разгребал чужие. Я обращался не к Богу, а к собственному здравому смыслу и верил в него. Я не шёл в церковь, наверное, потому что боялся разочарования. Боялся, что если не сработает этот последний рецепт, у меня не останется даже призрачной надежды.