Чистые и ровные мелодии. Традиционная китайская поэзия
Шрифт:
Юй сказал:
«Красавиц нашей Поднебесной нет лучше, чем у нас здесь, в Чу. Но средь очаровательниц из Чу нет равных, государь, живущим у меня в селе; а из красавиц на селе нет равных, государь, дитяти моего соседа. А дочь соседа моего вот какова: прибавить один только дюйм ей, так будет она уже слишком длинна; убавить ей дюймик один лишь, так будет она чересчур коротка. Белил на лицо положить ей, так будет излишне бела; румян ей придать, так будет излишне красива. Брови у ней – что крылья у зимородка; кожа у ней снег белый мне напоминает. Талия – вроде рулона чистейшего шелка; зубы у ней – словно держит во рту она раковинки. И стоит ей ласково так улыбнуться – с ума сведет весь город (как Янчэн), в неистовство введет другой (как, например, Сяцай).
И тем не менее вот эта девушка все лезет на забор и на меня все смотрит, государь. Так длится третий год, а до сих пор я все не соглашаюсь. А вот Дэнту, тот не таков. Жена его с лохматой головой, с кривулей вместо уха и боком как-то ходит, сутулая
Как раз во время разговора из Цинь пришедший Чжан Хуа, вельможа тамошний известный, стоял тут рядом с ним. Он выступил вперед и так сказал об этом государю: «Сейчас перед вами Сун Юй хвалил непомерно соседскую деву, которая, думает он, своей красотою дурачит и сводит с ума. Не так ли, ведь правда? Я сам, государь, считаю себя соблюдающим честь и порядочность деятелем, но должен сказать, что в сравненье с ним не иду. И все же я думаю так, что какая-то девка из чуской глуши навряд ли заслуживает, чтоб о ней здесь вести разговор перед лицом великого монарха. А я, государь, по убожеству, скромности личной, о том, что я видел своими глазами, пожалуй, не смею сказать».
Князь сказал: «Аты попробуй и скажи, дай скромному величеству послушать».
Вельможа ответил:
«Слушаю-с, слушаю-с! Я, ваш покорнейший слуга, когда-то в юности своей свершал далекие поездки и повидать успел все девять областей Китая. Своими ногами прошел я все важные местности и города во всех направлениях света. Я вышел прямо из Синьяна, я веселился, знаете, в Ханьдане, и я разгуливал привольно по Чжэн и Вэй, по берегам и Цинь и Хуэй.
Однажды – было то весной, весна была уж на исходе и подходило дело к лету, и даже к полному разгару. Пели чудесно дрозды… И девушки толпой пошли по тутовым делам. А красавицы этой деревни в цветущей, чудесной своей красоте сияньем каким-то полны, прекрасные статью своей и фигурой, лицом прямо очаровательны были; и их лицу не нужно было ни румян, ни украшений. Я, государь, взглянул на самую красивую из них, привел канон стихотворений и так сказал: „Иду по большой, да, по большой, я дороге, тебя за рукав потяну". И я ей поднес роскошный цветок, в словах выражаясь весьма прихотливых.
На это невинность моя смущеньем ответила мне, свой взор на меня поднимая, ко мне же не шла. Затем в замешательстве полном своем движение сделала, чтоб подойти, на меня, тем не менее, уж не смотрела. Ее настроение было насыщено чем-то, движения стана же какие-то мало понятные мне. То потупляя взор, то поднимая взор, она смотрела так и этак… А по устам заметно было, что довольна, и на губах была улыбка. Украдкой взглянув на меня струею очей, она привела в ответ все тот же канон и сказала: „Разбуженный ветром, ветром весенним, который уже распустил всю свежесть и красоту, в чистом святом воздержании жди, знай и жди, чтоб дать мне любезную весть о себе… А если одаришь меня вот так, да, так, то лучше б, право, мне не жить". И, сказав это мне нерешительно как-то, она отказалась, отвергла меня.
А дело-то было какое? Ведь я ее замысловатыми словами готов был взволновать. Я всей как есть душой своей в ее был обаянии, глазами жаждал ее лица, умом же созерцал ее девическую честь. Она понять могла канон и соблюсти приличие, не ошибаясь как есть ни в чем. За это все она достойна похвалы».
Теперь князь Чуского царства сказал, что это хорошо. Сун Юй же не был уволен.
Сыма Сян-жу
Там, где длинны ворота
Поэма
Императрица из рода Чэней, супруга Доблестного сына, Воинственного августейшего монарха, в описываемое нами время, пользуясь его благосклонностью, стала чрезвычайно ревнива, и государь поселил ее отдельно, во дворце Длинных Ворот. Она предавалась там тоске и печали, думая о горе своем…
Затем прослышала она, что в городе Чэнду, который в область входит Шу, живет Сыма Сян-жу, что он искусней всех в стране под небом нашим в писании красивых сочинений. И вот она, взяв из казны сотню цзиней желтого золота, дала жене Сян-жу, по имени Вэнь-цзюнь, иль Образованная Госпожа, чтоб та купила себе вина и чтобы это все пошло на строфы, объясняющие ее тоску и огорченье. И Сян-жу написал свое стильное произведение, имея в виду образумить владыку-монарха. Императрица Чэнь вновь удостоилась теперь фавора и сближенья. Вот что гласили слова его оды-поэмы.
Скажите, какая там красивая женщина, да, красавица, ходит и бродит, шагает, в грустные думы свои погрузившись? Душа ее, уйдя за грани тела, потерявшись, не возвращается назад, обратно, да, и вид она имеет изможденный, вся высохла она, сидит, живет совсем одна.
Он говорил мне: «Ведь я утром буду уходить, а вечером к тебе опять приду – да, да, приду». А сам теперь и пьет, и ест, и забавляется, забыв обо мне. И в сердце его все испарилось сразу. Он мне изменил, и не вспомнит уже о былом: связался теперь с фавориткой своей и сблизился с нею! Я так бы желала, чтоб он мне соблаговолил бы
Взойду на Пахучую башню и стану с надеждою вдаль я смотреть, с надеждой смотреть; душа же до самых глубин охвачена сильным порывом, и вся, как поток, устремляюсь куда-то туда. А тучи плывут, тяжелыми грудами тучи со всех четырех заслонили сторон небосклон, да, отовсюду; и небо, бездонно-бездонное небо вдруг днем потемнело совсем. Гром прокатился, раскатами гром, и губы его восстали, восстали; но грохот от грома напомнил мне грохот того экипажа, в котором сидел государь. Вот летящая буря свернула с пути и влетает в ворота мои, во дворец; поднимает все занавеси и все пологи разом, и вдруг коричное дерево сплелось и запуталось все в корнях и ветвях – да, ветвях; а запах и острый, и резкий идет и идет. Великая птица павлин садится на дерево это и к нему приникает любовно… А черная там обезьяна свистит и стонет протяжно. Вот зимородок, изумрудная, синяя птица, сложила свои крылья, сюда прилетев, уселась совместно с другой. Фениксы, он и она, летают на юг и на север… Сердце мое полно до краев безысходной тоскою, дух, сбитый с пути, бушует вовсю, на меня изнутри нападает…
Спускаюсь с Террасы Пахучей, смотрю, озираюсь вокруг, вокруг озираюсь и медленным шагом иду потихоньку по самым глубоким дворцовым путям. Вот главная зала… Как глыба… Она упирается в небо – да, в самое небо… Строенья другие громадою темной с ней вместе поднялись и высятся к небу. По временам я прислоняюсь в истоме к флигелю направо, к востоку, да; смотрю на пестрые громады, и без конца, и без конца. Толкну в инкрустациях дверь, золоченые бляхи затрону – схвачусь я, их звук загудит, загудит, как звон колокольный какой-то. Перекладины двери моей из скульптурной магнолии все – да, все резные, карниз абрикосом ажурным отделан. Здесь целая сеть густая-густая деревьев, бродящих, качающихся; подперты пролеты утуном-деревом. Отделаны все редкими деревьями верхи колонн, их капители; неровными рядами они крепят упоры крыш. И в этот час все выглядит неясным и туманным, по одному могу лишь угадать другое – другое; а в общем кажется, как будто глыбы скал нависли сверху кое-как… А днем все пять цветов слепят, один перед другим – слепят; блестят и огненно сверкают – сплошное яркое сиянье! И плотно так скрестились камни, нет – это черепицы крыш – да, крыш; напоминает их узор игру каких-то самоцветов. Везде растянуты сплошной, причудливою сетью там занавесы, да; свисают вниз перевитыми узлами чуской бахромы. Дотянусь до карниза дверей, чтобы сделать движенье какое-нибудь, да, чтобы двигаться мне, и смотрю на широкую панораму причудливых дворцовых помостов-террас.
Белый журавль кричит и жалобно воет – да, воет; его одинокая самка стоит на одной ноге у сухих тополей. День уже в сумерках желтых, надежды мои прерываются – да, оборвались; печально одна отдаю себя зале пустой. Свисает, сияет луна, лучи надо мной лишь блистают – да, только; иду в эту чистую ночь одна в свой глубокий альков. Берусь за классически строгую лютню, сыграть отходящий от строгих мотив; играю о том, что не может быть долгой печальная дума моя. Под пальцем течет высокая нота, она изменяется дальше и переходит в другую: и тембром струна упоительно чистым звенит, мелодия вздымается вверх. Проходит сквозь все, что я вижу теперь, ее четкая, строгая тема – проходит; мысль моя крепнет, растет и себя поднимает сама. Но те, кто со мной, по обе руки, в своем огорченье роняют слезу – да, плачут; их слезы струятся потоком во всех направленьях, и этак и так. Не сдерживают уж рыданий своих, все громче и громче от горя вздыхают, вздыхают; но я уже вновь поднялась, шатаясь, иду, не зная куда. Рукав подымаю свой длинный, лицо закрываю свое – закрываю; и все пересчитываю свои неудачи, ошибки былого… Ни глаз, ни лица показать, показать… И вот в удрученном таком настроении я приближаюсь к постели своей. Собираю душистые разные травы себе в изголовье, в подушку; себе постилаю цветы, которые пахнут чудесно, на ложе. И вдруг засыпаю, и сплю, и грежу во сне и в сонной мечте, да, в думе своей; в душе же творится такое, как будто бы сам государь был здесь, рядом со мною. В испуге от сна пробуждаюсь – ах, нет, никого не видать, не видать; душа вся встревожена, будто потерю познала. Поют петухи целым хором уже, и меня им приходится горько жалеть, горевать; и я поднимаюсь, смотрю на луну, на ее сосредоточенный блеск. И взираю на звезды, рядами своими, рядами мерцающие; Би-Маобиады уже проступают в восточной окраине неба. Я вглядываюсь в середину двора, где лежит – да, лежит полусвет-полумрак; и как будто то изморозь выпала там, как бывает лишь осенью поздней. И тянется-тянется ночь, словно год, а не ночь; а в сердце моем клубится, клубится тоска, и никак невозможно ее утишить, изменить. Вот так я блуждаю в волненье, и места себе я найти не могу, не могу до утра… Мутнеет и брызжет рассвет… А я грущу про себя, грущу и горюю, и так весь год до конца – и не смею, не смею забыть».