Чистые воды бытия
Шрифт:
Олень казался себе наполненным соками жизни, что готовы выплеснуться наружу, хотя в самом деле до этого момента было ещё нескоро. Всего-то — пережить весну и лето. Олень понимал, что с порога, наперёд, оно всегда дольше, чем ежели обернуться назад, от того и вздыхал время от времени тихонько.
Замеченный уже проходящими и проезжающими с дороги, олень сделался беспокоен, но не решался уйти. И едва солнце лизнуло оленя в нос, оставив на нём сладкий розовый след, он, улыбнувшись ему в ответ, тотчас поднялся из сугроба, да потопал в чащу леса, — ждать. А посреди кроны спелого, но всё ещё юного сердцем крепкого дуба остался цвести цветок солнца,
…Гребень сосулек впивался вострыми зубьями в локоны весны, расчёсывая её длинные волосы, что струились, касаясь земли. Солнце торопилось довести до совершенства ледяные скульптуры, оставленные зимой. Что ж до самОй весны… В тени ночи сеяла она на округу пшеничную муку последнего снега и торопилась вспомнить песни, без которых весна как бы ещё и не началась.
Люк
Помню, ребёнком мне было любопытно всё вокруг, и вместо того, чтобы поспешать за матерью по каким-то взрослым делам, я мешал ей торопиться, с недовольным, капризным выражением вертел головой на четыре стороны, покуда не замечал нечто интересное, а приметив, тут же вырывался от неё, дабы проследовать, к примеру, за муравьями, что гуськом шествовали вдоль трещины асфальта и взбирались на посаженый недавно тополь через кованную решётку забора, как по тротуару.
Сам при этом я оказывался столь неловок, что мог зацепиться ботинком за ногу матери или собственную ногу, или за ту самую трещину в асфальте, да рухнуть в грязь, обрызгав и себя, и прохожих, не меняя, впрочем, настроения. Даже со дна самой глубокой лужи я невозмутимо продолжал следить за букашками, которым, понятно, не было до меня дела. У них, по обыкновению, всё своё: и заботы, и жизнь.
Но в три года, когда мать с трудом выучила меня, наконец, грамоте, всё коренным образом изменилось. Отложив ненадолго восторгаться природой, с такой же ненасытной жадностью я принялся выискивать знакомые буквы, что непостижимым, волшебным образом выстраивались в слова и звучали, обретая смысл. С глупейшим и важным видом я читал золотые таблички с фамилиями докторов, списки жильцов на жестянке у подъездов, передовицы в «Правде» и названия магазинов, не забывая при случае поправлять окружающих: «Какая такая «булоШная»?! Разве не видно, что там другая буква написана?! Др-р-ругая!!!» — неистовствовал я, но в виду отсутствия необходимого для раскатистого звука рычания, эти мои инсинуации выглядели по-меньшей мере потешно, если бы не сам факт картаво и бойко читающего малыша, что путал все карты.
— Вы что, заставили выучить его наизусть? — сочувственно осклабившись в мою сторону, приставали к матери соседи по очереди к детскому доктору, на что я, насупив брови, и едва не бодаясь, зачитывал всё, что попадалось на глаза: «Ухо-горло-нос! Фельдшер! Медсестра! Туалет!» Особенно хорошо выходили «Лаборатория» и «Прививочная».
Заметив однажды в руках дедуси поджидающего внука «Правду», я торжественно зачитал с самого верха листа, — «Родине! Ответим! Добрыми! Делами!»16, после чего испуганный дед свернул газету и спрятал её во внутренний карман пиджака от греха подальше.
Бабушка, служившая некогда учителем и даже заведующей школы, к моим поползновениям перечитать всё на свете, до поры до времени относилась с пониманием.
Но одним, самым обыкновенным полднем, когда мы возвращались с покупками из булочной, едва я кинулся к люку, что блестел медалью на пиджаке тротуара, дабы провозгласить во всеуслышание загадочные литеры на его рельефной стороне, бабушка вдруг остановила меня, ухватив за рубашку. Увлекая за собой, тихо морщась от сострадания, она поведала о соседской девочке, что «точно также» наступила на край крышки.
— И что с того? — расстроился я, потому как мне не дали разобраться с выпуклыми, приятными наощупь буквами.
— Да то! — начала сердиться бабушка, — Перевернулась крышка, ровно монетка, упала бедняжка вниз, в колодец, и обварилась насмерть.
— Кто? — не понял я.
— Девочка! — теряя терпение повторила бабушка.
Девочки той я не знал, и не видел никогда, но соседки, что наваривши щей. да компоту и оставили их настояться к обеду, уже спешили вон из квартир, поправляя платки кулаком с зажатой в нём жмени подсолнухов. Выкатывая в запоздалом испуге глаза, женщины делились друг с другом неведомыми им подробностями, совершенно не прячась ребятни, что бегала тут же. Чаще прочего от скамейки, где сидели сплетницы, раздавалось «клочья кожи», из-за чего мне представлялся сваренный в кожуре картофель… и больше ничего.
Но на следующий день, когда мимо дома, под звуки траурного марша, раздирающего воздух, как душу, прошествовала похоронная процессия, я в ужасе бежал со двора, и поклялся не выходить из дому «никогда в жизни», даже под страхом не увидеть больше сказок «Кота Мурлыки».
А ещё через день приехала машина с краном и сгрузила на страшное место бетонные плиты, загородив и сам злосчастный люк, и подходы к нему. Впрочем, через щели между ними временами выбивались струи пара, пугая прохожих и местную ребятню, а заодно мешая навсегда позабыть о судьбе маленькой девочки, наступившей на незадвинутый кем-то люк.
Много позже, когда ужас осел на дне памяти и я стал выходить во двор, то поглядывая в ТУ сторону, где дышала горячим паром земля, я неизменно сокрушался. Эх, — думалось мне, — если бы та девочка умела читать… Ведь там же было на-пи-са-но!.. Но вот что именно, я так и не разузнал.
Без весны
Туман, что случился накануне, осел инеем на кронах деревьев. И омытый прозрачной водой рассвета, с каплей солнечного света будто бы лимонного сока, лес казался звонким, хрустальным, что придавало ему, и без того утомлённому морозами, хрупкости, нежности, изящества, чистоты.
Утомление шло к нему, ибо недолгая пора забвения о собственной немощи, что ожидалось вскоре, сменится после на буйство красок, к которому привыкаешь за малое время, так что делается оно незаметным, точнее — незамеченным. До пренебрежения, пожалуй. То обидно, но что важнее, — тотчас после листопада, принимаешься тосковать об утрате, горько и безнадежно страдаешь, как бывает при расставании со всяким привычным, разумеющимся, без которого себя не мыслишь, но кой само без тебя обходится легко.
Всяк толкует об весне, как умеет. Одним видится в ней больше счастливого, нежели напротив, хотя и мало в том правды, чаще — привычка, рассуждение. Однако ж не забывается повторять измятое прочими и про скорое возрождение, и про пробуждение с цветением… Да только сколь уныния прежде надобно превозмочь! Поди-ка, растормоши то дерево, из чьего дупла, ровно из уха, раздаётся птичье пение. Огрызенные косулями тонкие побеги, выклеванные птицами с голодухи почки, самый источник того, ожидаемого и благоухающего липкого цветения…