Читать не надо!
Шрифт:
Такое явление, как бестселлер, также несет в себе элемент ритуальности. Если одна книга читается миллионами читателей, то для толпы это нечто вроде гостии (миллионы тянутся лизнуть этот суррогат духовности и таким образом участвуют в коллективной акции очищения), феномен бестселлера — это отражение коллективного стремления к одной книге, к книге книг, заменителю Библии. Устремление к одной книге в глубине своей анти-интеллектуально (вспомним, история культуры началась с вкушения плода с Древа познания!). Бестселлер — некое поле ритуализованной коллективной невинности (нас радует то, что радует всех). Феномен бестселлера воплощает манипуляторскую, фашистскую методику, ибо бестселлер — это священный союз текста и читателей, это всегда некая идеология, суррогат духовности. Бестселлер
Хоть я и не нудистка, но я все-таки предприняла еще одну поездку на тот самый островок на Адриатике, чтобы проверить точность моей литературной гипотезы. В канун нового столетия обнаженные держали в руках три книжки одного и того же автора — бразильского писателя Паоло Коэльо, 12 книг которого были переведены на 39 языков и опубликованы в 74 странах. В виду внезапного спада туризма в Адриатике по причине войны, голые люди были в основном либо местные, либо немцы. Потому на обложках книг значилось: Der Alchemist (роман, общий тираж которого 9,5 миллионов экземпляров), Der Funfter Berg и Am Ufer des Rio Pedra sass ich und weinte [18] .
18
«Алхимик», «Пятая гора», «На берегу Рио-Пьедра села я и заплакала» — названия романов Паоло Коэльо.
Итак, я ступила на этот остров нагая, как и его обитатели, причем с победным видом, каковой проистекал от осознания, что моя гипотеза оказалась верна. Я не сподобилась приобрести «Алхимика», любимое чтиво Мадонны, из недр которого она «черпает духовную энергию». Посему я держала в руке, как распятие, «Валькирию» Коэльо в английском переводе.
Устроившись на камне, я попыталась настроить свой читательский пульс на частоту глобального пульса литературного мегарынка. Я раскрыла книжку Коэльо. Бразильская супружеская пара — в поисках духовных странствий — оказывается в американской пустыне (описанной посредством справочника «Как выжить в пустыне»). В пустыне, разумеется, стоит невыносимая жара, поэтому мужчина с женщиной сбрасывают одежду и нагие (!) бредут по пескам в надежде обрести то, зачем сюда явились, — духовность. Я оборвала чтение на том месте, где мужчина с женщиной обезвоживаются (ведь они путешествовали нагишом), поочередно бегают в туалет и там блюют.
«У читателей свой опыт, я ничему их не учу, просто рассказываю истории, какие знаю», — скромно признался Коэльо в каком-то интервью. Этот писатель «с душой младенца», этот «рыцарь света» только что закончил очередной роман — «Вероника хочет умереть», действие которого на этот раз происходит при более благоприятных условиях в Словении.
Захлопнув книжку, я уставилась в небо. Оно было голубым, облака — безмятежными, белыми. («Облака — это реки, которые уже знают про море», — утверждает Коэльо.) Моя гипотеза подтвердилась! Нудисты и алхимики литературного успеха определенно состоят в тайном сговоре! Ничто уже не могло омрачить моего победного ликования при этом открытии. Даже тот факт, что каких-то двадцать лет тому назад Эко, должно быть, был ошибкой, какой-то дисфункцией, непредсказуемой литературной аритмией мегапульса литературного рынка.
Я размечталась: сколько издателей преисполнятся благодарности в мой адрес, когда я свое открытие опубликую! Сколько писателей, этих несчастных, кладущих свои жизни, вотще ломая головы над алхимией бестселлера, будут благодарить меня! И пусть пока вместо аплодисментов я слышала лишь громкий стрекот неугомонных островных цикад — я была уверена в себе, я была безмятежна, как облако, которое — река, которая уже знает про море, и духовно я, подобно Мадонне, была уже насыщена. Никакое сомнение не способно было поколебать моего благодушия. Ибо: «Нужно слушать лишь свое сердце. Оно знает все. Следуй его биению, даже если оно приведет тебя ко греху», — говорит Коэльо. Я была спокойна, ибо знала, что настоящих аплодисментов еще дождусь.
1998
Возвращайтесь, циники!
Смотрела по телевидению документальный фильм про то, как рынок пытается завоевать Новую Гвинею. Папуасские торговцы выдрючивались в джунглях перед потрясенными соотечественниками, растолковывая, что такое кока-кола и зачем существует стиральный порошок «Омо». Папуасская публика умирала со смеху. Глядя на экран, я хохотала вместе с папуасами.
Беседуя с людьми, я все чаще и чаще ловлю озадаченное выражение на лице собеседника, удивленно выгнутую бровь, недоуменно нахмуренный лоб. Все чаще и чаще мне приходится обрывать себя, чтобы оговориться:
— Извините, я пошутила…
Есть только две причины подобного недопонимания: а) Увы, я изменилась, я постепенно приближаюсь к жалкой будущности старой брюзги, топорно и по- дурацки брякающей что-то невпопад. б) Не я изменилась, а окружающий мир, поэтому мои откровения все чаще попадают мимо цели, во всяком случае так мне кажется.
И тот и другой случай — угроза моим взаимоотношениям с миром. И если эти взаимоотношения не улучшатся, в скором времени я могу вообще оказаться в изоляции.
Все так. Я родом из культуры с грубоватым, унижающим юмором, из культуры двойственности и двуличия (подчинения авторитетам и в то же время скрытого скепсиса по отношению к любому авторитету). Культуры парадокса и неоднозначности, культуры с двойным дном и скрещенными за спиной пальцами, культуры, которая, подобно людям, выработала различные тактики в борьбе за выживание. Я научилась распознавать разновидности этой тактики, в моем мозгу выработался рефлекс предосторожности. Я вышла из культуры, которая между усердным трудом за письменным столом и оттачиванием языка за столиком в кафе неизменно выбирала последнее (иронию, остроумие и дешевый юмор). Я вышла из культуры, известной более своими социальными выпадами, чем продолжительностью. Я вышла из агрессивной и кастовой, но в то же время парадоксально эластичной культуры, которая без устали перебирает струны своего тысячелетнего прошлого и одновременно с поразительной легкостью все меняет: уничтожает собственные памятники и библиотеки, прокладывает шоссе через руины римской империи, ставит в покоях Диоклетиана баки с мусором. Человек наивный, не отягощенный культурными предрассудками может подумать, что я явилась из самого эпицентра, из сердца культуры постмодерна. И он ошибется, хотя в то же самое время (почему бы и нет?) будет прав.
Возможно, благодаря именно такому культурному окружению я могу похвастать кое-какими преимуществами. Я весьма чувствительна к исчезновению культурных ценностей, что вполне понятно: у меня постоянно что-то отбирали, что-то рушили или мостили новым поверх старого, в том числе и в отношении моего родного языка. А экология как наука пришла ко мне тогда, когда окружающая среда уже была почти уничтожена.
Я, увы, не папуаска. Я овладела культурными навыками этой части света. Я пью кока-колу, «Омо» пенится в моей стиральной машине, и я знакома с творчеством Шекспира. Но почему же я все чаще и чаще чувствую внутреннюю необходимость объяснять что-то, оправдываться?
В своей книге «Цинизм и постмодернизм» Тимоти Бьюз [19] высказывает предположение, что феномен искренности — одно из культурных наваждений нашего времени. В начале девяностых годов средства массовой информации, щупая пульс рынка и натыкаясь на тоску по словесной прозрачности, переупаковали постмодернистский дух времени в век честности. И вот, заключает Бьюз, «искренность как знак коммерческой надежности заместила собой остроумие и утонченность». И едва рынок дал зеленый свет, полки политического, культурного и медийного рынка завалила куча продукции, «суть которой не что иное, как утверждение собственной аутентичности». Политики, медиаперсоны, поп-музыканты, художники, писатели и простые люди — все поклоняются идеологии подлинности и искренности. Постоянно приходится натыкаться на усердное, чистое, естественное, первоклассное, стопроцентно подлинное, реальное явление — реальную жизнь, реальную драму.
19
Бьюз, Тимоти — современный американский исследователь и историк новейшего литературного процесса.