Что было бы, если бы смерть была
Шрифт:
– Я не Герой, – сказал Перельман. – И уж точно не победитель.
Имелось в виду: Николай-победитель – не совсем о нём. Он ещё только Перельман-победитель: собирает свои ипостаси и души ду'ши (то добавление к достаточному, что противоречит Оккаме и делает его витражи-ипостаси – реально живыми).
Но потом (вдруг) – «здешний он» в своих словах усомнился: перекинуться из бомжа в полу-бога – это ли не бо-гатства много? А что эти его оборотничества и прочие его ежедневные волшебства здесь мало кому известны: так и это – почти ничто, пустое.
Ведь
– А вот и нет, – сказал ему мальчик, что держал его за руку. – Ныне все эти перемены полов и природ, и прочие чревоугодничества – дело всего человечества.
Перельману-аутентисту не понравилась его безапелляционность: приравнять человеческую демон-стративность к пищеварению мозга.
Перельман-атлет согласился с его правотой.
– Я не Герой, – повторили оба они.
– Вы трус? – удивился Кантор. – То есть вы мертвец?
Он имел в виду: жить – это быть либо живым Героем, либо мертвым Героем. Ибо (в понимании художника Кантора, «этакого Горького с острова Капри») – ежели ты не версифицируешь свои жизни, то ты попросту мертв, даже ежели кажешься жи'вым.
Для Максима Кантора это было естественно и в культурной традиции, а Николай Перельман с удивлением обнаружил в этой традиции перекличку с жизнями живой или мертвой (из древних мифов Эллады), причём – и та, и другая могут оказаться жизнью волшебной.
Максим Кантор доводил (своё понимание экзи'станса) – до абсурда: дескать, аутентизм Перельмана есть трусость и бегство от жизни. Делалось это затем, чтобы здесь и сейчас у «этого» Перельмана появилась возможность от абсурда отречься, а Максим Карлович ещё раз удостоверился в своей несомненной правоте.
Перельман-алкоголик усмехнулся и не стал отвечать.
До этого разговора с Топоровым и Кантором он был с знаком виртуально (в социальных сетях); но – что за знакомство (да и кто мы там такие: аватар на аватаре) в социальных сетях? Чтобы претворить виртуальность во плоть, пришлось обратиться (своим лицом) к жизни мёртвой и (курсором) прибавить к ней живую душу.
К достаточному (deus ex machina) добавив необходимое (живое дыхание Бога).
Впрочем, вся эта история была бы совершенно невозможна без подобного добавления. Сейчас всё совершалось вживую: когда видишь чужую душу (заглядывая за экран монитора) – почти во пло'ти.
Представляешь (своею душой) – как она ощущает несовершенство мира и собственного пути.
Душа Перельмана (у монитора) – представила саму себя во плоти' и тоже не стала отвечать Максиму Карловичу: ей достаточно было виртуальных ипостасей на экране монитора и еще одной, вполне материальной – на кухне и в алкогольной нирване.
Ему (множественному человеку и почти богодемону) – всё это было очень понятно. А ещё ему теперь было многое возможно.
Например, задавать любые вопросы, один из которых он и задал:
– Они что, педерасты? – спросил он у целованного им мальчика, который пришёл в ресторан
Спрошено было достаточно громко: чтобы было возможно услышать во всём в ресторане и во всём мироздании.
– Прелесть что за вопрос! – мог бы сказать целованный Перельманом мальчик. – От ответа на него ничего не зависит.
Но затем и было спрошено, чтобы сразу же прояснились все пищеварения (высокоокультуренных) мозгов. Ибо перед перед ним были Кантор и Топоров, величины полу-света (если так можно сказать) мировой культуры. Поэтому и спрашивать что-либо о них (и с них) – следовало, причём – у всего (и не только тонкого) мира.
Ибо (в реале) – первый был жив, а второй уже в бозе почил; но – никто из этих двоих так и не возопил удивлённо:
– Кто именно педерасты? Мы?
Максим Карлович (бритый, с лёгким лицом) был в некоей кофте, словно бы сотканной из его популярных (за рубежом) полотен, а коренастый и вихрастый Виктор Леонидович оказывался бородат (как древний грек Эзоп), что на фоне его «старорежимного» костюма казалось отсылом к веку девятнадцатому.
Спрошена была «как бы глупость». Потому (в настоящем мире) – и услышана она не была. Но ведь и предназначена была намеренная глупость – для мира искусственного.
Во всяком случае, мальчик вопросу не удивился и всё же (почти) произнёс:
– Я отвечаю лишь за себя. Я Эрот, божик мимолетной похоти. А на кого эта похоть обращена (на мужчин или женщин), люди решают сами.
На самом деле и «это» (произнесение) – произошло «не так». Что сказать, виртуальность бытия сказывалась: мальчик-Эрот (прежде самим Перельманом целованный) – отнял у него руку, дабы покрутить у виска пальцем.
Очевидно, в этом самом что ни на есть простом движении было сродство с перемещением стрелки по монитору. Во всяком случае, Перельман о своём вопросе забыл и даже не успел испытать жгучего стыда за «себя, сказавшего глупость».
Он (многоперсонально) – версифицировал мир. Но и мир (беспредельно) – версифицировал его самого. А что в «этом» его новом мире могут быть и другие (кроме него) бого-демоны, он ещё не вполне успел усвоить.
Поэтому его душа у монитора поспешила вернуть его в ту человеческую ипостась, где ему (человеку) – предстояли нечеловеческие определения.
И ему опять понадобилась женщина. Ибо как ещё можно самоопределиться? Человеку – только посредством женщины. А ведь Хельга (в амбициозных своих ипостасях) из ресторана ушла.
Более того, она как бы и от ресторана сбежала! Но и в этой утрате был смысл: стало ясно, что есть и другие её ипостаси.
Виктор Топоров (бородатый и коренастый, всё более и более похожий на одинокого гнома) сказал:
– Иди. Она ждет.
Максим Кантор (верный семьянин и энциклопедический эрудит, мягкий европейский марксист-соглашатель – а где-то даже «не совсем материалист» и «не-то-чтобы» русофоб) не сказал ничего: всё без слов было ясно.