Что было бы, если бы смерть была
Шрифт:
Перельман, что шёл по советскому Крещатику, прекрасно понимал, насколько всё происходящее является иллюзией, одной из версифицированных реальностей.
Тем не менее убийства были реальны, жизни людей прекращались. И много их будет насильственно прекращено (без должного этому насилию противостояния): встреча с Хельгой и беседа с Топоровым и Кантором произошли лет на десять раньше начала русской спецоперации на Украине.
Разумеется, Перельман мог (бы) переместиться и во время операции, и даже после неё. Но показать, как и почему ad marginem столь чреват откровенным
Да и возможно ли было (передвинув стрелку на мониторе) изгнать беса из человека? Изгнать, не убив человека.
Вряд ли.
А если нельзя, возможно ли (сдвинув стрелку на мониторе) было бы человека воскресить? И какое «здесь и сейчас» для их воскресения – выбрать, но – так, чтобы их тотчас опять не убили? Ведь на Украине (ad marginem огранриченного сознания) – ищут какой-либо определённой веры, для-ради самооправдания.
Перельман сразу бы добавил: простой веры.
Эта вера всё объясняла. Сокрушить эту веру (как, впрочем, и любую) было невозможно. Зато возможно забросить невод. Виртуальную сеть, то есть – пусть весь мир погрузится в наши версификации!
Или виртуальные сети не в нашей власти? Душа Перельмана у монитора вновь двинула стрелку курсора.
Перельман (родом из Санкт-Ленинграда) шёл по «когдатошнему» Крещатику. Советский Союз ещё не был разрушен. Украина ещё была самой богатой и передовой республикой, а не упёртым Диким Полем.
Сам Перельман тоже был не то чтобы исчезающе молод, но – совершенно юн и невежествен, годами лишь немного старше того мальца из ресторана на Невском. Зато внешней миловидностью ничуть не уступал.
Ну вот, только помянешь черта! Малец объявился идущим с Перельманом бок о бок! И с чего это он оставил полезных гениев в Санкт-Ленинграде?
Верно, у него были резоны.
А потом он даже ладошку протянул и взял его за руку. Перельман руки не отнял, но не оставил своей мысли (помятуя об оставленной в Санкт-Ленинграде Хельге) найти себе в Киеве по душе Дульсинею.
Хоть и молод оказывался в Киеве Перельман, но – помнил, что мужчина определяет себя только посредством женщины (и реальной женщины, и ирреальной женщины).
При этих словах шедший с ним по Крещатику малец (напомню, в ресторане на Невском даже рас-целованный Перельманом) позволил себе усмешечку. Перельман усмешечку заметил, но не озаботился ею, а стал жадно Крещатик (тогдашний, ныне уже не бывалый) разглядывать.
Малец (напомню) был особенный: он был явлен – последовал на Крещатик за Перельманом даже не из Санкт-Ленинграда, а из античных времен. Поэтому тоже глазел по сторонам изо всех сил.
Посмотреть ему было на что, но даже я (автор данной истории) не могу сразу же заявить, что зрелище мальца впечатлило: Древний Рим и центральные города его провинций не то чтобы не уступали, но даже превосходили глубиной своей ноосферы размытую ауру современности.
Впрочем, краски предметов были по украински глубоки и словно бы омыты слезами – по многим убитым, прошлым и будущим; Малец осознал эту мысль Перельмана и дернул его за руку, прочитав на
Сны, что, подобны теням, порхая, играют умами,
Не посылаются нам божеством ни из храма, ни с неба,
Всякий их сам для себя порождает, покуда на ложе
Члены объемлет покой и ум без помехи резвится…
Малец давал понять, что виденное ими надумано. Что представшее сейчас перед ними может точно так же и отстать, если они надумают мысли ускорить. Если начнут переступать богами, как переступают ногами. Разумеется, они так и поступили и шаги ускорили; и всё видимое – заколебалось, следовать ли за ними.
Видимое – даже приотстало и крикнуло вдогон:
– Я по москальски не размовляю!
Видимое несколько опережало события, ведь Перельман с мальцом находились годах этак в восьмидесятых или даже в семидесятых. Тогда на Украине ум ещё не заходил за разум (по крайней мере, настолько), чтобы городить подобные огороды и самозабвенно отдавать свои тела бесам.
Этому ещё на Украине придёт время.
Но и «данное» видимое – было не столь простым, и сказанное – имело смысл: реальность версифицировалась и нагнала ушедших вперед Перельмана и древнеримского мальчика.
Только тогда Перельман обратил внимание на различие оставленной реальности и теперешней.
Точнее, обратила душа у далекого монитора. Ибо – сам Перельман был все-таки аутентист. Ибо – только рассудок не просветленный (сиречь, мглистый) может вожделеть к видимому: сравнивать убожество советской одежды рядовых прохожих с нынешней пестротой пустой оболочки.
Впрочем, пустое! Что о нём говорить?
Как нить Ариадны (сейчас) – будет для нас стрелка курсора: перенестись ли душе моей в Красный Лиман или в Дом Профсоюзов в Одессе, или (непосредственно) – даже и в головы честных убийц Правого сектора, или в лютые извилины мозга какого-нибудь душегуба Коломойского.
Не всё ли равно, убийцы очень одинаковы.
Перельман шёл по Крещатику, видел обычных советских украинцев; но – ещё и (точно так же) видел перед собой глиняного голема с вложенной в рот бумажкой: этот составной гомункул культуры состоял из множества рук и ног и только одной головы.
Перельман шёл по Крещатику и не хотел быть где-то ещё, ибо – бессмысленно.
Но вдруг…
Мальчик выдернул ладошку из его руки, остановился, прихлопнул и запел:
Эй! Эй! Соберем мальчиколюбцев изощрённых!
Все мчитесь сюда быстрой ногой, пяткою легкой,
Люд с наглой рукой, с ловким бедром, с вертлявою ляжкой!
Вас, дряблых, давно охолостил делийский мастер.
Малец стал видим. Люди его увидели, стали останавливаться и смотреть.
– Он заплевал меня своими грязными поцелуями, – крикнул малец. – После он и на ложе взгромоздился и, не смотря на отчаянное сопротивление, разоблачил меня. Долго и тщетно возился он с моим членом…
Мальчик лукаво глянул на Перельмана, после чего ткнул в него пальцем и возопил ещё громче: