Что к чему...
Шрифт:
– А мама еще не приехала?
Я даже остановился от неожиданности, а Милочка сердито закашляла.
– Ну что ты задаешь дурацкие вопросы, – сказала она. – Она же еще… ездит с концертной бригадой.
– Ах да! – обрадованно закричал Вася. – Совсем забыл, понимаешь… Склероз, понимаешь, старик, склероз. Вот именно – с концертной бригадой… Ну, садись, старик, вот твой трамвай, а мы с Милочкой еще прошвырнемся…
Я ничего не понимал. Что-то уж больно странно они разговаривали со мной, и тетя Паша как-то жалобно на меня смотрела… Что они морочат мне голову?
Я приехал домой и сразу зашел к папе. Он спал… или притворялся, что спит, – так мне во всяком случае показалось, но я не стал его беспокоить. Действительно, чего это я ударился в панику. Сказали же мне, что мама еще ездит с бригадой, ну и нечего волноваться.
Не знаю, почему я не отдал письмо на следующий день. Я куда-то засунул его и перед собой делал вид, что не могу найти. А еще на другой день Евглена Зеленая, поставив мне очередную двойку, сказала:
– Теперь я понимаю, почему он последнее время получает двойки: ему некогда. Он пишет письма. Никаноров, ты, как староста, и ты, Оля Богомолова, как председатель совета отряда, – учтите: Ларионов плохо учится потому, что сочиняет письма…
И она достала из своей папки и прочитала вслух напечатанное на машинке письмо.
Надо было быть дураком, чтобы думать, что машинка и одна буква подписи спасут меня. Все было очень ясно. И Мария Ивановна и Пушкин тут ни при чем. Рано или поздно я все равно написал бы это письмо. Как только оно попало к Евглене?
Она прочитала его с выражением, я бы так не прочел. Потом она сказала:
– Я не скажу имя той девочки, которой написано это послание. Она хорошая девочка и ни в чем не виновата. Но тебе, Ларионов, должно быть стыдно. Я, как классный руководитель, долго думала, что тебе мешает учиться. Оказывается, глупости… – Она говорила еще что-то очень долго, я не слышал. Я стоял и думал, как это письмо попало к ней, и боялся посмотреть по сторонам. Я слышал, как шептались девчонки, как хихикал Валечка, и видел около своей правой руки Олину голову, вернее, ее затылок, – она очень низко наклонилась над партой.
Потом я вдруг услышал голос Елены Зиновьевны:
– Наташа, а ты почему встала?
Я посмотрел налево и увидел, что Наташа стоит за своей партой и вид у нее очень строгий и какой-то гордый. Наташа ничего не ответила, а я сказал:
– Ну и что? – У меня поползли мурашки по позвоночнику, и я крикнул: – Ну и что? Я люблю ее, да, люблю…
Мне было очень плохо, но я как-то видел и слышал все сразу. Я слышал, как заржал Витька Соловьев, и видел, как Кныш дал ему по шее. Я видел, как встал Гриша, и видел, что лицо у него покрылось красными пятнами, я слышал, как маленький Оська, вертясь на своем месте, шептал: «Ну, что это, ну, что это»… И все время я видел Наташу – она стояла очень прямо и ничего не говорила. Я собрал портфель и вышел из класса. Уходя, я слышал какой-то гул и голоса.
– Вы не имеете права! – кричала Оля. По-моему, она даже плакала. – Вас, наверное, никто не любил никогда…
– Вы злая! – пищала Веснушка.
– Замолчите! Глупые дети! – говорила Евглена, но ее, наверно, никто не слушал.
– Это нечестно! – Это я услышал Гришкин голос.
Я шел по нашей аллее, потом присел на скамейку и сидел долго, и тут ко мне подсел маленький Ося.
– Я больше к ней на уроки не пойду, – сказал Ося, потом закричал: – Но ты-то, идиот, разве можно забывать такие письма!..
– Уйди, Оська, – сказал я.
…Около парадной стояла Наташа.
– «Я помню чу-у-дное мгновенье…» – кривляясь, пропел я.
– Я очень уважаю тебя, Саша, – сказала Наташа. – Я хочу поговорить с тобой.
– Нет! – сказал я.
– Нет! – закричал я, взлетая по лестнице.
– Нет! – заорал я, захлопывая за собой дверь.
Я сидел в ванной и ругал себя последними словами. Ведь я же мог сказать, что это не мое письмо. Знать не знаю, ведать не ведаю, как оно ко мне попало! Мог я так сказать? Мог! Так какого черта… Нет, видите ли, ему понадобилось признаться в любви, да еще перед всем классом, да еще перед этой… классной в о с п и т а т е л ь н и ц е й… В любви, видите ли, он признался вслух, при всех, когда об этом и про себя-то шепотом думать надо. Герой, Дон-Жуан, Гамлет, Ромео, Том Сойер, осел, дурак, сопляк и еще раз сопляк… Так и надо, и пусть все смеются, пусть обхохочутся все, ха-ха-ха – влюбился, пусть хихикают, так и надо, и в школу не пойду – пропади она пропадом, уеду на стройку – туда в самый раз от несчастной любви ехать…
Но ведь никто же не смеялся, наоборот… верно, верно – никто же не смеялся, а совсем наоборот – что-то кричали и ругали Евглену… И… Наташка не смеялась, а наоборот… Что она хотела мне сказать? Я же обидел ее, дурак. Что я перед ней-то ломался, как копеечный пряник? Она-то тут при чем, если я в нее влюбился и всем растрепал. «Я помню чу-у-дное мгновенье»… Куда же мне деваться теперь, и кому я там на стройке нужен? Нет, свинья ты этакая, ты пойдешь в школу и будешь там как миленький сидеть все шесть уроков, и восемнадцать уроков, если надо, будешь сидеть, и ничего с тобой не сделается, свинья ты этакая, и будешь краснеть, и смотреть всем в глаза будешь, и перед Наташкой извинишься и скажешь ей все-все, и какая ты свинья, тоже скажешь. Уехать захотел, смыться захотел, – как бы не так, еще и пятерки у Евглены получать будешь как миленький… И все равно я знал, что в школу ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра не пойду. Я вдруг захотел есть и удивился: он еще есть хочет после всего, что случилось? Ну и ну! Как пробка бесчувственная – есть захотел!
Я вылез из ванной, и тут раздался звонок. Я тихонечко, на цыпочках подкрался к двери и прислушался. Там сначала было тихо, а потом я услышал Оськин и Гришкин голоса – они тихо переругивались. Я не открыл, и они через некоторое время ушли. Я пошел в кухню и из-за занавески видел, как они шли по двору и всегда спокойный Гришка размахивал руками. Они ушли, а я все еще стоял и поглядывал в окошко и думал, что я вдобавок еще и трус… Потом я увидел, как по двору шла Ольга. Она шла как-то неуверенно, опустив голову, и иногда останавливалась. Шла она к нашей парадной, но, не доходя нескольких шагов, остановилась, постояла немного, а потом повернулась и пошла к себе. Я вздохнул с облегчением, но мне почему-то стало обидно, что она так вот взяла и ушла. И еще я сразу подумал: «Скажите, пожалуйста, он еще обижается», – и разозлился на себя. А когда я здорово злюсь на себя, мне иногда приходят в голову разумные решения. Я надел тренировочный костюм и решил поехать в спортивную школу, – сегодня как раз был день занятий.
Я помчался по лестнице и на втором этаже, у Пантюхиной квартиры, увидел Лельку, – она что-то искала в сумочке – наверно, ключ. Я хотел промчаться мимо – только ее мне и не хватало сейчас, но она поймала меня за рукав и начала улыбаться. Ну, конечно же, и я тоже начал улыбаться. Мне плакать хочется, а я стою и улыбаюсь, как какой-то жизнерадостный рахитик… А дальше все пошло совсем уж по-дурацки. Лелька, улыбаясь, пожаловалась мне, что не то забыла, не то потеряла ключ от квартиры, а дома никого нет и ей очень хочется есть, а денег нет ни копейки и домой не попасть. И я, улыбаясь, сказал ей, что у меня дома есть пельмени и если она хочет… Хоть бы отказалась, думал я, но хитро так думал, а она не отказалась, а только спросила, нет ли у меня кого-нибудь дома, а то она стесняется. Я сказал, что никого нет, и мы, улыбаясь, поднялись ко мне и… сразу в передней начали целоваться. Ага, что бы вы думали – именно целоваться… У меня в башке невероятный сумбур, и я ни о чем не хочу думать, и целуемся мы так, что у меня замирает сердце и останавливается дыхание.