Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
— Значит, пошабашили на сегодня. Благодарю за службу! — и так же на полуслове отключился.
В проулках и подворотнях стали заводиться машины, замерзшие сотрудники полезли в них греться. Последним прошел студебеккер с дровами. Недвижным оставался только черный «опель-капитан».
В семь тридцать утра или через два часа после вышеизложенных событий целой серией отдельных будильников просыпалась наша квартира. Наша — это моего отца генерал-майора медицинской службы Глинского, членкора, профессора и прочее,
Огромный наш профессорско-генеральский и, соответственно, режимный дом был построен перед войной. В красного дерева нашу гостиную выходило целых шесть дверей. Пять — из цветных стеклянных витражей и одна, где витраж зашит черной кожей. Это кабинет отца.
Даже дверь на кухню, где спит домработница Надя, тоже был, хоть и битый, но витраж.
Завтрак у нас всегда один и тот же, яичница с колбасой и чай с молоком. Надька уже гремит кастрюлями на кухне, там же с газетой сидит шофер Коля, тощий и всегда с больным горлом, «свой человек еще с войны».
Первой из нашей семьи в гостиной появляется бабушка, папина мама, Юлия Гавриловна, с идеей что-нибудь украсть из еды и спрятать.
Бабушка много что пережила, и, как говорит Коля, «черепушка у нее немного отказала» в смысле еды.
За ней появляется мама.
— Голода нет, Юлия Гавриловна, и не будет, — кричит мама. Бабушка глухая, слышит ровно половину, да и то из того, что хочет слышать. И всегда покачивает головой слева направо, будто она со всеми не согласна, — голод кончился раз и навсегда, а вот дизентерия будет у всех, — мама отбирает у бабушки еду, проверяет карманы фартука и идет в ее комнату вынюхивать спрятанное и протухшее.
Бабушка театрально кивает:
— Не могу побороть своих фантазий… Отправьте меня в богадельню. Коля, отвезите меня туда сегодня же. Уйди, предатель!
«Предатель» — это наша маленькая карельская лайка Фунтик, замечательно отыскивающая у бабушки спрятанную еду, если колбаса спрятана в шкафу, Фунтик облаивает ее, как белку.
На лай Фунтика из бабушкиной комнаты беззвучно появляются Бела и Лена Дрейдены, мои двоюродные сестры, дочери маминой сестры Наташи и дяди Семы. Мы русские, но дядя Сема еврей, и нынешним летом его выслали на Печору как космополита.
Бела и Лена ждут весны, когда там будет не так холодно и родители обустроятся. Они живут у нас без прописки.
— Девочки, почему вы не чистите зубы, у вас щетки сухие, — мама возвращается через прихожую и незаметно нюхает папину шинель и шарф. Коля смотрит себе горло в зеркало над камином, в зеркале он видит маму и говорит не оборачиваясь:
— Плюнь, Татьяна, не мыльный, не смылится.
— Дурак, — отвечает мама, — я нафталин проверяю.
Домработница Надька, как все на свете, кроме Коли, обожает отца и поэтому как-то эдак, неуловимо, поводит плечом. Мама вспыхивает, раздувает ноздри, и начинается
— Проверим-ка, Надюша, наши счета, вчерашний базар и что ты там брала у «Елисеева»?
Коротко брякает звонок. Это пришли молочница и дворник. Дворник принес березовые дрова для каминов. Сопровождает их комендантша Полина, так уж положено в нашем доме. Так как дрова разносят по всей квартире, то на это время Бела с Леной уходят в огромный резной шкаф в маминой комнате, откуда убраны вещи, где стоят два стула и где они пережидают некоторые визиты.
Я загоняю Фунтика на кухню, иначе он скребется в шкаф.
— Кричит попугай? — спрашиваю я у Полины.
— Кричит, — смеется Полина, — петух бы уж сдох, а этот, надо же… — ей хочется смотреть не на меня, а на папину дверь.
У молочницы-татарки большие, обшитые войлоком бидоны на лямках через плечо, от нее пахнет морозом и творогом.
— Задавись, — шипит между тем на кухне Надька и выкладывает из кармана под нос маме мелочь, — не, я лучше уголь грузить. Все, приехали. Станция Вылезайка.
Надька достает из-под топчана и начинает складывать в чемодан необходимые для погрузки угля белый фартук, косынку и подаренный мамой довоенный габардиновый плащ:
— Где мои бурки? Ты у меня их брала… С Фунтиком ходить…
Мама закуривает и начинает искать Надькины бурки. Молочница и Полина с дворником наконец уходят.
— Неблагодарная дрянь, — говорит мама Надьке, — ты ведь и в милицию на девочек напишешь.
— А как же… — отвечает Надька.
— Ведь в тебе сердца вот настолько нет.
— А как же, — соглашается Надька, — но я тебе на прощание давно хочу сказать, Татьяна, над тобой насчет женского достоинства весь дом смеется, если хочешь знать…
Насчет всего, что связано с папой, маму трогать не следует. Так из нее можно веревки вить, но тут она звереет.
— Ага, — взвывает мама, разворачивается и крепким кулачком бывшей пианистки засаживает Надьке под глаз.
Тишина, кажется, и радио замолчало. У всех на лицах, даже на роже Фунтика, что-то вроде доброжелательной улыбки. Черная кожаная дверь открывается.
Моему отцу сорок два года, он уже выбрит, пахнет крепким одеколоном, белая накрахмаленная военная сорочка, длиннющие ноги в брюках с генеральскими лампасами на американских полосатых подтяжках и немного брезгливое лицо, за которое, по выражению Надьки и комендантши Полины, «трех жизней не жалко».
Надька срывается с места и подает отцу стакан крепкого чая с коньяком и плавающим в нем толстым куском лимона. Вернее будет сказать — стакан коньяка, разбавленный крепким чаем. Отец, морщась, выпивает его залпом и, запустив длинные пальцы в стакан, достает и жует лимон.
Во всей квартире горят люстры.
За огромным нашим столом в гостиной завтракают только отец и мать.
Все мы — Лена, Бела, бабушка, я и Коля — едим на кухне.
Мама не ест, яичница перед ней не тронута, она курит, и пальцы ее мелко дрожат.