Что-то случилось
Шрифт:
– Мне нечем заняться, – говорит мой мальчик.
– Хоть бы было чем заняться, – говорит дочь.
– Чем бы нам заняться? – спрашивает меня жена. – Неужели некуда пойти что-нибудь посмотреть?
Воскресенья ужасны.
Свободное время убийственно.
Сверстницы моей жены, несчастливые в браке, беззастенчиво путаются с мужчинами, которые куда их моложе, иногда совсем мальчишки, и мужьям это здорово не по вкусу. (Это их способ по-настоящему утереть нам нос. Мужья могут обойтись без денег и без детей. Но когда жена, ничуть не скрываясь, наслаждается членом помоложе, этого они вынести не могут. Наш член уж так жалок. (Я давно это ощутил и был недалек от истины. У меня была потребность, но не сила. Было желание. Он никогда не казался мне орудием власти.) Если женщине понадобится, она всегда найдет член потверже. (Женщина всегда найдет самца, который переспит с ней хотя бы раз.) Вероятно, с подростками, студентами, подручными плотников, с которыми они встречаются где-нибудь на каникулах, куда приезжают лишь ненадолго, они чувствуют себя уверенней, берут инициативу в свои цепкие пальчики с остро отточенными ноготками (если только ногти у них не обгрызены – нас, которые грызут ногти, становится, кажется,
– Ну что ж, давай, – словно приказывают они. – Тебе уже давно не терпится.
Суки самоуверенные. Вообще-то я предпочитаю, чтоб в постели активничали они – тогда чувствуешь, ты и вправду заставил их поработать, и в накладе не остался. Среди них многие тоже предпочитают так. Они разжигают молодых ребят. Так им кажется проще. Не нужно раздеваться, выставлять себя напоказ. Не нужно кончать или делать вид, будто кончила. Не нужно изображать из себя недотрогу. Не нужно кривляться. (Не один я, все хотят чувствовать себя в безопасности. Правда, женщины постарше, озлобленные, разведенные хотят, чтоб мужчина их повалил, настаивают на этом, требуют. Я предпочитаю женщин мягких, не слишком уверенных. Точно коварный хищник, я пробавляюсь за счет податливого женского одиночества. Я его чую. Вечер-другой мое жадное рыло пышет ненасытной страстью. Женщины напористые, у которых были мужья бабники, за такую повадку могут глотку тебе перегрызть: если ты не хочешь ее трахать, она оскорбляется.) А получив свое, выставляют их за дверь.
– Стану я со всяким сопляком еще и разговоры разговаривать! – сказала мне одна такая о восемнадцатилетнем, которого подцепила в магазине пластинок, привела домой и, не дождавшись утра, выставила за дверь.
Не удивительно, что так много вполне уже созревших молодых ребят не могут теперь привести себя в боевую готовность. (Так им и надо.) Я бы тоже не мог. И не мог. Вирджиния со мной чувствовала себя в безопасности, потому что я-то никак не чувствовал себя с ней в безопасности. (Я не мог стать хозяином положения. Мне не хватало ни уверенности, ни умения.) А Вирджиния в свою очередь не могла чувствовать себя в безопасности со страховым инспектором (и с Беном Заком, разумеется, тоже, который пытался изнасиловать ее в своей машине, несмотря на костыли, трости, инвалидное кресло и все прочее), тот пригрозил, что, если она ему не уступит, он высадит ее на пустынной улице подле кладбища, где они припарковались.
– Так прямо и сказал, – необычным для нее сердитым и досадливым тоном жаловалась она мне. Всякий раз, как она заговаривала об этом, она становилась на себя непохожа.
– Просто взял и расстегнулся и вынул его, даже не спросил меня. Я думала, он спятил. Поглядела вниз, а он сидит расстегнутый, все на виду. Ну и обидно же мне стало. Не знаю, что только ему про меня наговорил Бен Зак.
У меня не хватало ни уверенности, ни умения заходить с ней слишком далеко даже в моих сексуальных мечтаниях – сразу ни с того ни с сего падало сердце (и не только сердце). Мой невеличка-крепыш тотчас сникал. Она пугала меня (пугала самая мысль увидеть ее нагишом. Даже и вообразить ее в таком виде я не осмеливался). Такая хорошенькая, она вдруг казалась мне ужасной, точно отрубленная голова Медузы – будто зловещее, волосатое скопище извивающихся змей, которые тянутся ко мне и ни за что ни про что норовят ужалить.
– Давай сегодня проделаем все от начала до конца, – бывало, скажет она.
И я тотчас цепенею, деревенею, каменею всякий раз, как она вроде бы пытается завести меня дальше, чем я намерен зайти (в том, что прежде называлось половыми сношениями. Теперь это называется трахаться). Меня словно превратили в неодушевленный предмет и оскопили, и нет уже у меня никаких желаний. Сокрушительный удар в грудь – и сердце останавливается. Словно я болен. Сухожилия и мышцы слегка подрагивают, так и тянет на время забиться в угол, а потом выползти и издалека, с более безопасной позиции, начать с ней все сначала, потихоньку подбираясь все ближе. (Наверно, мне всего приятней было просто заигрывать с ней, ничего другого и не хотелось, и по-прежнему нередко ничего другого не хочется. Я по-прежнему не всегда уверен, будто мне вправду охота переспать.) Желание пропадает, я леденею: у меня взбухает ком в горле, а не в штанах. Члена и яиц как не бывало, они исчезли. Утратили чувствительность. Чтобы убедиться, что эти опавшие, сморщенные оболочки для сосисок все еще на месте, что они по-прежнему мои, надо было взглянуть на них, подержать их, сжать. Я не ощущал ни плотности их, ни весомости. Не ощущаю и теперь. Как странно и унизительно быть вынужденным сказать такое о наших мужских гениталиях. Я могу ощутить свою кисть и всю руку, лежащую на бюваре. Могу ощутить другую руку, и неловко склоненную спину, и нижнюю ее часть (крестец) – она всегда ноет, но терпеть можно, – однако, хоть тресни, хоть убейте ничего не могу ощутить в трусах, где положено быть моему предмету и прочему (и где все это, вероятно, есть). Ничего не касаясь, я только чувствую, что в одном месте трусы вроде бы слишком натянуты и жмут. Я пытаюсь вызвать там какое-то движение, но тщетно. А ведь совсем недавно там что-то было. Что-то мое. Уж верно принадлежащее мне по праву. Наверно, чтобы убедиться, что все на месте, надо расстегнуть штаны и посмотреть. Расстегиваю. Вот они все тут. Но это слабое утешение. Куда же им деться, если они покинут меня! Теперь, как раз когда я – смотрел на них, они чувствовали себя ненужными, будто содранная пластырем или сожженная солнцем кожа, или целлофановый пакетик от пустой скомканной пачки из-под сигарет, будто они уже смылись, чтобы послужить кому-нибудь более достойному, и, желая насмеяться надо мной, оставили после себя только эти дряблые отбросы. Но это до поры до времени – я не спеша почесал свой предмет, потер, сжал покрепче. Ага, вот он, голубчик, послушный, ретивый, преданный, рьяный. (В самый раз для моего отдела, пожалуй, сразу его найму. Такие доказательства мужественности высоко ценятся в разных фирмах и государственных учреждениях.) А все оттого, что в естественном состоянии он всегда маленький-премаленький, ничтожный, тщедушный, нерадивый, и не у одного меня, разве что его обладатель своего рода каприз природы, поистине жеребец в полном соку, и даже в этом случае он большой только в сравнении с другими. Существуют же у людей большие головы, большие животы, большие задницы и Бог знает какие пышные груди (правда, я, оказывается, уже не питаю к ним былого пристрастия и теперь предпочитаю груди поменьше, красивой формы, как у моей жены, у Пенни, Мэри, Бетти и Лауры, а они сами хотели бы, чтобы грудь у них была побольше), даже мозг наверно, весит по меньшей мере фунт, а то и два, но сдается мне, большого члена у человека не бывает.
(Женщин не мучит ревность к чужому пенису. А мужчин мучит.)
Он такая малая толика всего естества, что, если не сосредоточен на нем, его и не приметишь. Он кичлив и нелеп в своих высокомерных, заносчивых, настырных и эгоистичных притязаниях. (Мы сплошь и рядом позволяем ему ускользнуть– безнаказанным). А сам и полдня в неделю не может продержаться в своем гордом великолепии. А вообще слабовато это орудие мужского превосходства, вселенский проводник энергии, действующий только приступами. Не удивительно, что нам приходится пускать в ход еще и кулаки и поднимать крик на кухне.
Мой приходил в боевую готовность всякий раз, как в дни юности я останавливался (или даже только подумывал остановиться) у стола Вирджинии под большими стенными часами – их тонкая минутная стрелка, которая тогда ассоциировалась у меня с длинным фаллическим мечом и копьем, а теперь с ланцетом или ректоскопом, плавно продвигалась вперед, подергиваясь каждые шестьдесят секунд, – чтобы вновь переброситься непристойными шуточками. Он выдавался вперед, приводя меня в замешательство. В ту пору полового созревания едва я принимался танцевать со своими школьными подружками, как, на мою беду, он мигом крепчал, что не имело ровным счетом никакого отношения ни ко мне, ни к ним, – я с полным правом мог бы пожать плечами и заявить: «Это не мое. Я тут ничего не могу поделать».
И мне ничего не оставалось, как покинуть танцевальную площадку, а его, бесхозного, предоставить самому себе. Я чуть оттопыривал зад и слегка сгибался в поясе, чтобы он не мозолил глаза. Теперь же я выпячиваю его, мол, вот он тут, никуда не делся. Я понял, что это весьма успешный первый шаг, когда имеешь дело со зрелыми женщинами, которые дают тебе понять, что не прочь с ним познакомиться. Я прикрывался папкой, которую предусмотрительно прихватывал с собой, когда шел к столу Вирджинии, где будто бы старался отыскать какой-то документ, а мы тем временем обменивались бесстыдными шуточками.
– Давай встретимся в коридоре.
Если она соглашалась – а если могла, она всегда соглашалась, – она улыбалась и чуть заметно кивала. Я выходил из комнаты один. Сердце колотилось как бешеное, ладони потные, и, хоть знал, придется обождать, готов был бегом кинуться мимо лифта на площадку между этажами. Вирджиния была осмотрительней, она не спешила. Меня сжигало нетерпение. Не стоялось на месте. В ту пору он всегда был на взводе. Ни разу не подвел ни меня, ни себя, когда наконец она присоединялась ко мне, тоже спеша, и я принимался неловко целовать ее в нос, в щеки, в губы, так крепко, казалось, вот-вот зубы сломаю, и хватал, тискал ее, прижимался, терся об нее свирепо, до боли, и она тоже тяжело дышала, но все равно смеялась – так она давала мне волю считанные секунды, а потом непременно соврет:
– Сюда идут.
В иные дни мы каждые два-три часа наслаждались этими стремительными, невероятными встречами на площадке между этажами – выше корпели над бумагами служащие, а ниже, в тесном пропыленном архиве, не было ни души, лишь стеллажи со списанными делами, которые когда-то, в прошлом, кому-то были важны, не то их не стали бы хранить. В них больше уже никто и не заглядывал. То были несчастные случаи, старые, забытые автомобильные катастрофы в выцветших папках, на которых стояли выведенные синими или фиолетовыми чернилами даты, а внутри подшиты всякие документы и медицинские заключения. Папка за папкой – все подряд старые, неинтересные случаи. (Я очень быстро перестал совать в них нос.) То были решенные дела, с людьми, с которыми все уже покончено.