Что-то случилось
Шрифт:
– Я не смогу разговаривать, – сказал он, и лицо у него было белое как мел.
– Сейчас-то ты говоришь.
– У меня комок в горле. Меня сейчас вырвет.
– Смотри, дождешься комка на затылке: как стукну, вскочит шишка, – не мог не сострить я. – Иди.
Он нехотя поднялся и медленно, неверными шагами поплелся исполнять то, что ему было велено.
– Вот видишь? – прошептал я жене со страхом и раскаянием, я жаждал немедленного отпущения грехов. – Идет.
– По-моему, это ужасно.
– Но он послушался.
Он заговорил с тем рыженьким, явно болезненным мальчиком, тот, не поднимая глаз, помотал головой и долго, с трудом отвечал. Губы его двигались как-то странно. Мне стало тошно. Полная дама смотрела свирепо. Мой мальчик возвращался к нам, коленки у него подгибались, словно каждый шаг причинял ему боль, и чуть не со слезами, запинаясь, срывающимся голосом он рассказал,
– Вот, я сделал, как ты велел! – с горечью бросил он мне, ударил меня взглядом, как ножом, и снова уселся на песок, поодаль от нас. И опять посмотрел на меня горящими гневом глазами.
Я был расстроен и взбешен.
Все у меня шло вкривь и вкось, одно за другим, у жены и то зажим ослабел. (Черт бы его побрал.) В то лето ей было больно сжиматься, время от времени воспалялось влагалище, и когда я приезжал на эти томительно долгие, невыносимые субботу и воскресенье, ни я, ни даже она до последней минуты не знали (пока я не попробую), сумеем ли мы на сей раз как следует трахнуться.
(Было бы куда лучше оставаться в городе. Мне и бывало куда лучше, когда я оставался там на субботу и воскресенье. Там я получал все, что хотел.) А здесь, на берегу, мне только и дела было, что пялить глаза на чутких жен да заигрывать с молоденькими девчонками. Так что я по-прежнему выходил из себя и пытался ему помочь. (Я выходил из себя, когда видел, что ничего у меня не получается. Меня угнетало, что я бездарен, бессилен, не умею его развеселить, облегчить тоску и жалкое одиночество, подыскать ему какое-нибудь новое занятие.) Опять и опять я грубо приказывал ему браться за то, чего он не хотел и, пожалуй, просто не мог делать – мешало, что вечно натянут каждый нерв и теряется чувство равновесия и координации движений, мешал ком в горле. Я чувствовал, он боится океана, а потому заставил вместе со мной войти в воду, и он едва не утонул: неожиданно накатила высокая волна, оторвала его от меня, сбила нас с ног, и он беспомощно барахтался в глубоком, бурном водовороте несущего его к берегу буруна. Когда ему наконец-то удалось встать на ноги (меж тем я кое-как сражался с откатывающейся волной, пытаясь добраться до него и помочь), он едва дышал и так крепко зажмурился, что напрягшиеся пылающие щеки с обтянутыми скулами походили на багровые стиснутые кулаки. Он раскрыл глаза, лишь когда я взял его снова за руку и повел к берегу. Иногда я и сейчас все это вижу.
– Знаешь, пап, – сказал он тогда, – я боялся открыть глаза. Я не знал, где я, и боялся открыть глаза и посмотреть. Боялся, открою глаза и увижу – меня унесло далеко-далеко от берега, и я не хотел смотреть.
Я удивился, что он заговорил со мной, удивился, что у него еще хватает доверия делиться со мной. (Ведь он мог утонуть, или разбиться насмерть, или уцелеть, но остаться калекой. Оторвав его от меня, отступающая волна в два счета могла смыть его в море. Однажды я помог спасателям вытащить малыша: он плыл на надувном круге, и его мигом отнесло на тридцать ярдов от берега. Мой мальчик мог погибнуть. Такая смерть всегда меня пугала. Утони он тогда, я, наверно, никогда бы себе этого не простил. Наверно, жена никогда бы мне этого не позволила. Мне пришлось бы с ней развестись, что для меня было бы, наверно, не так уж плохо даже теперь, оставить ее с Дереком, который, как нам давно объяснили, уже родился неполноценным, и с дочерью, от которой помощи и утешения не было ни на грош. Я и правда часто думаю о разводе и всегда думал. Даже еще до того, как женился, думал о том, как стану разводиться. Представляю себе свою вторую жену: она была бы моложе, красивее, глупенькая и смирная. Была бы она блондиночка, небольшого росточка, пухленькая, веселая и всегда готова мне угодить, за столом и в постели. Скоро я уже не мог бы выносить ее дольше часа или двух подряд и пришлось бы развестись и с ней тоже. Я рад, что он появился на свет. Это я захотел жениться. Я всегда рад взять в работу свою жену. Она позволяет делать с ней все, что мне вздумается. «Освобождение женщин» не для нее. Это удел мужеподобных поборниц эмансипации. Я не мог как следует уработать жену: днем он вечно слонялся где-нибудь неподалеку, а ночью нередко лежал без сна. Зачастую из-за этого я и гнал его. Если мы запирались в спальне, у нас не было уверенности, что он в унынии не пристроился у самых дверей и ему нас не слышно. Я почти все время ходил надутый и без конца на всех ворчал.)
Я чудовищно с ним обращался. И тогда казалось, иначе нельзя. Ничего другого я придумать не мог. Отделаться от него не удавалось, а он понимал, что я только о том и мечтаю. Однажды он все же поехал на велосипеде, но налетел на деревянный забор и так разбил колено, что целую неделю прихрамывал, а в руку пониже локтя впилась длинная черная заноза, которую мне пришлось вытаскивать иголкой (при этом я чувствовал себя воплощением зла. Я мрачно спорил сам с собой, не зная, брать ли полагающийся двухнедельный летний отпуск. Жена настаивала, говорила, что оставаться на побережье без меня она больше не в силах и тогда вернется в город. Итак, отпуск я взял. И в иные дни охотно заплатил бы Фирме вдвое против того, что получил, лишь бы мне позволили вернуться на службу). Надраться и то я теперь не мог. В час коктейля я не мог вволю налакаться мартини: он вечно был где-нибудь поблизости, прислушивался, приглядывался. (Но у меня и без похмелья начались головные боли.) Мы не могли развлекаться неприличными анекдотами, я не мог себе позволить никаких непристойностей, даже когда у нас бывали гости. Не мог ни с кем заигрывать. Он всегда был поблизости и мог увидеть. (Слава Богу, хоть у дочери хватило великодушия и такта уложить свои огорчения в старый рюкзак и чемодан, уехать на все лето в лагерь и уж там предаваться унынию и донимать нас издалека.) Он был тут. Всегда тут. (Я не мог ни сказать, ни сделать ничего такого, что не хотел бы, чтобы он видел или слышал. Ведь его было так легко огорчить.) Иной раз повернусь, а он тут как тут, и я наступил ему на ногу, и обоим нам худо, и мы бессвязно бормочем неловкие извинения. (Мне хотелось ругаться. Хотелось заорать на него. Хотелось заорать: «Пошел вон!») Я не знал, что сказать. Не знал, как быть. И наконец надумал. И сказал ему:
– Заблудись.
Я заставил его пойти погулять без нас: пускай поймет, что вполне может не заблудиться, – и, конечно же, он заблудился.
– Заблудись, – резче повторил я, видя, что он не понял.
– А?
– Мне делать нечего, – канючил он за минуту до этого.
– Пойди куда-нибудь.
– А куда?
– Куда угодно. Погуляй.
– С кем?
– Один. Мы с мамой хотим хоть немного побыть на берегу без тебя.
– Я не знаю как.
– Нет, знаешь.
– Я не найду дорогу назад.
– Найдешь.
– Прямо сейчас?
– А когда же?
Жена смотрит в сторону, лицо у нее каменное.
– Иди, иди, – холодно советует она. – Пройди по пляжу до эстрады. И потом обратно. Просто иди по берегу вдоль самой воды. Сперва туда, а потом обратно.
– Я хочу остаться здесь.
– А я хочу, чтоб ты пошел.
– Я заблужусь.
– Для этого нужно здорово изловчиться.
Я был непреклонен. Он поднялся, медленно отряхнул с ладоней песок и, покорный, подавленный, молча пошел прочь, ни разу не оглянулся. Скоро его уже заслонили чужие головы и тела, на берегу было полно народу. Эстрада казалась сейчас особенно далекой, пляж людным, как никогда. А вдруг и вправду заблудится! (Пожалуй, я и сам бы заблудился, если б мне предстоял такой поход, в какой я его отправил.)
– Зачем ты так? – упрекнула жена, пожалев, что не помешала мне.
– Ты же сама хотела, чтоб я его услал, верно?
Я вертел головой, вытягивал шею, следя за крохотной фигуркой, которая то исчезала, то мелькала вдалеке, и, когда он совсем скрылся из виду, меня охватили раскаяние и тревога.
– Верно, – призналась жена. И рассеянно кивнула. – Просто я уже не могла вынести, что он вечно крутится поблизости.
– И я.
– Вечно он тут. У меня сердце разрывается.
– И у меня.
– И лицо всегда такое несчастное.
– Вот это и невыносимо.
– Думаешь, он заблудится?
– Не может он заблудиться. А все эта проклятая детская площадка, черт бы их подрал. Ничего бы такого не случилось, если б они получше смотрели за детьми. Пускай сам увидит, что может пойти куда-то один и ничего страшного с ним не случится.
– На пляже такая тьма народу.
– Не заблудится.
Заблудился.
(Так мы по крайней мере подумали.)
Прошло двадцать пять минут, а он все не возвращался, и мы в страхе кинулись его искать, жена побежала вдоль самой кромки воды, а я, утопая ногами в сухом песке, двинулся прямо посреди пляжа – к эстраде. (В голову лезли то гомосексуалисты, то мальчишки из его бывшей группы – увидали его, задразнили, набросились всей оравой.
– Беда! Помогите! – готов я был в ужасе кричать, торопливо протискиваясь мимо обсевших берег взрослых компаний, сердце у меня неистово колотилось. – Маленький мальчик пропал! Такой испуганный. Заблудился.)
Мы нашли его шагах в двухстах – он одиноко кружил на одном месте и потерянно озирался: боялся, не проскочил ли уже нас, и не знал, в какую сторону идти. Он был очень бледен, взгляд отрешенный, зубы стиснуты. Видно, как неестественно напряглась шея, и, конечно, в горле ком. Все вехи на дорожке вдоль берега, знакомые приметы, тенты ничего ему не говорили.