Что видно отсюда
Шрифт:
Он закинул ногу на ногу.
— Видишь ли, то, что секс с Ренатой лишал твоего мужа рассудка, еще ничего не говорит о качестве их встречи. Если ударить человека по голове сковородкой, это тоже, в конце концов, лишает его рассудка.
Эльсбет улыбнулась. Завязанная узлом правда была тяжеловесной и неохватной, и она все еще присутствовала, но приятно было видеть, что оптик может нести ее в одной горсти.
— Давеча поставщик затащил в магазин зарешеченный контейнер, покрытый серым брезентом, — сказала Эльсбет. — Это выглядело как стена,
— Я, к сожалению, никогда этого не видел, но могу себе представить, что именно так это и выглядело.
— У меня не было никакого защемления в заплечье, — сказала Эльсбет. — Там сидел Попрыгун.
— Я знаю, — сказал оптик. — Но согревающий пластырь творит чудеса и против Попрыгунов.
Эльсбет откашлялась:
— Ты мне тоже собирался что-то рассказать. — Она выпрямилась и сложила руки на коленях.
Оптик прогладил волосы пятерней. Он встал и принялся ходить туда-сюда, все время вдоль полок с оправами для очков и футлярами. Время от времени он оступался немного вправо, как всегда, когда внутренние голоса принимались его задирать и на что-нибудь подбивать.
Эльсбет размышляла, как будет лучше: не притвориться ли ей удивленной, если оптик признается в любви к Сельме; но сможет ли она после стольких лет сказать: «Надо же, вот это новость». Она размышляла, не посоветовать ли ей оптику признаться в этом Сельме, и еще она раздумывала, не хватит ли оптика удар, если окажется, что он провел десятилетия, скрывая правду, которая — оттого что она была велика ему, не по росту — маячила на виду у всех у него за спиной.
— Дело вот в чем, — сказал оптик. — У Пальма уже ничего не осталось к Мартину.
— Я знаю, — сказала Эльсбет, ободряюще глядя на него.
— И он постоянно дает ребенку это почувствовать, всю его жизнь. И мать Мартина он тоже прогнал сам.
— Я знаю, — сказала Эльсбет и спросила себя, как оптик переведет теперь разговор на Сельму. — Может, он иногда и поколачивает Мартина.
— Да. Этого я тоже боюсь.
Оптик продолжал ходить взад и вперед.
— Напьется и стреляет по косулям. И не попадает. Однажды пьяный угрожал Сельме разбитой бутылкой.
— Да, — сказала Эльсбет и вспомнила о том, что оптик умеет приводить во взаимосвязь совершенно посторонние друг другу предметы, так что сможет как-нибудь связать Пальма и свою любовь к Сельме.
Оптик остановился и посмотрел на Эльсбет.
— Дело в том, — сказал он, — что вчера ночью я подпилил сваи его охотничьей вышки.
Здесь хорошо
Уже смеркалось, и Сельма опять сказала то, что повторяла сегодня целый день:
— Просто делай то, что бы ты делала, будь сегодня совершенно обычный день.
И я пошла мыть Аляску. Аляска не помещалась целиком в душевую кабинку Сельмы, поэтому мне пришлось поливать сперва ее заднюю часть, а потом переднюю, при этом остаток
— Все боятся моего сна.
Отец засмеялся:
— Мама, я тебя умоляю, — сказал он. — Это же чушь собачья.
Сельма достала себе коробочку «Mon Cheri».
— Может, это и чушь, — сказала она. — Но от этого не легче.
— Доктор Машке помрет со смеху, если я ему про это расскажу.
— Хорошо, что ты так развлекаешь доктора Машке.
Отец вздохнул:
— Я хотел обсудить с тобой совсем другое, — сказал он и позвал меня: — Поди-ка сюда, Луисхен, мне надо вам что-то сообщить.
Я вытерла Аляску со всех сторон, но с нее все равно еще капало. Я думала о том, что в предвечернем сериале Сельмы может начинаться словами «Мне надо вам что-то сообщить». Мы банкроты, я тебя покидаю, Мэтью не твой сын, у Вильяма клиническая смерть, мы отключаем его от аппаратуры.
Я отправилась с собакой в кухню. Отец сидел на стуле, Сельма опиралась о кухонный стол.
— С Аляски еще каплет, — заметила она.
— А вы еще помните Отто? — спросил отец.
— Конечно, — сказали мы.
Отто был почтальон, вышедший на пенсию, он умер после сна Сельмы, потому что вообще перестал двигаться.
— Дело такое, — сказал отец. — Думаю, я все брошу. То есть — может быть. Я, может быть, уеду в долгое путешествие.
— И когда ты из него вернешься? — спросила я.
— И куда уедешь? — спросила Сельма.
— Ну, куда-нибудь во внешний мир, — сказал он. — В Африку, в Азию или что-то в этом роде.
— Что-то в этом роде, — повторила Сельма. — И когда?
— Пока не знаю, — сказал отец. — Пока я только думаю над этим.
— И почему? — спросила Сельма. Это был необычный вопрос. Если кто-то говорит, что хочет поездить по миру, его обычно не спрашивают почему. Никто не должен объяснять, почему ему хочется уехать куда подальше.
— Потому что не хочу здесь гнить, — сказал он.
— Вот спасибо-то, — сказала Сельма.
С Аляски все еще капало. Я вдруг почувствовала, как устала. Как будто вышла не из ванной, а вернулась из дневного похода с очень тяжелой ношей.
Я размышляла, как мне уговорить отца остаться.
— Но ведь здесь так хорошо, — сказала я наконец. — Мы живем в великолепной симфонии из зеленого, синего и золотого.
Так говорил иногда оптик. Мы жили в живописной местности, райской, чудесной, так было написано размашистым шрифтом на почтовых открытках, которые лежали у лавочника на прилавке. Но вряд ли кто в деревне это замечал, мы перешагивали и перепрыгивали через всю эту красоту, мы оставляли ее справа и слева, но первыми бы начали жаловаться, если бы однажды эта красота куда-то исчезла. Единственным, кого иногда мучила совесть за пренебрежение красотой, был оптик. Он тогда вдруг останавливался — например, на ульхеке — и обнимал меня и Мартина за плечи.