Что я любил
Шрифт:
— Ну, в этой путанице отчасти есть и ваша вина, — начал я, как можно тщательнее подбирая слова. — Вы же сами всячески подчеркивали, что неотделимы от своих работ и что вы человек… опасный.
Джайлз удовлетворенно рассмеялся. Смех получился радостным и заразительным. Я также обратил внимание на его зубы, очень мелкие, словно молочные.
— Да, вы правы, я сам превратил себя в арт-объект. Признаюсь, не я первый, но все-таки до меня никто именно таких вещей не делал.
— Вы имеете в виду стереотипы ужасов?
— Именно. Ведь что такое ужас? Это крайность, а крайности
Казалось, он говорит заученными фразами. Он, вероятно, уже говорил это, и не однажды, а много тысяч раз.
— Но как быть с тем, что стереотип всегда притупляет восприятие? Ведь смысл в таком случае выхолащивается по определению.
Джайлз снисходительно улыбнулся:
— Да при чем тут смысл?! Кому он вообще нужен?! Времена изменились! Теперь важнее всего скорость и картинка. Нужно знать, как заполнить внимание на коротком отрезке времени. Смотрите сами: реклама, голливудские фильмы, выпуски новостей и даже искусство — все становится товаром, как в магазине. А что человек делает в магазине? Ходит, смотрит, пока что-нибудь стоящее не попадется на глаза, и тогда он это берет. А почему? Потому что цепляет. Если бы не цепляло, он бы переключился на что — нибудь другое, на другой канал. А почему зацепило-то? Да просто человеку надо увидеть что-нибудь такое, чтоб его проперло, ну, я не знаю, скажем, вспышку света или что — нибудь блестящее, или кровь, или голую задницу, не важно. Главное, чтоб проперло. И понеслась. Человек хочет еще, он начинает искать уже именно это, он готов отстегивать, сколько нужно, и покупать начнет как миленький.
— Но ведь произведения искусства покупают единицы.
— Согласен, зато сенсация попадает в газеты, в журналы, которые мигом продаются, поднимается шум, на шум приходят коллекционеры, а у коллекционеров-то деньжата водятся. А потом все по новой, и так далее, и так далее. Вас, наверное, шокирует моя откровенность?
— Отнюдь. Просто мне кажется, что люди не настолько примитивны.
Джайлз закурил еще одну сигарету.
— А что плохого в примитиве? Мне куда противнее, когда начинается вся эта пафосная дребедень о том, какие мы все, оказывается, сложные. Кто это все выдумал про глубины подсознания, Фрейд?
— Мне кажется, о глубине человеческой природы задумывались много раньше, еще до Фрейда.
В моем голосе явственно проступал сухой академизм, я сам это слышал, но Джайлз меня очень утомил. И дело было не в его глупости, а в тоне, в бесстрастном, заученном равнодушии модуляций, от которых я устал. Джайлз смотрел на меня, как мне показалось, несколько разочарованно. Он-то старался, занимал меня разговорами, как журналистов, которые к нему приходят. Они клевали на эту удочку, думали, что он умный, а со мной этот номер не прошел.
— Я вчера разговаривал с Тини Голд, — сказал я, желая переменить тему.
— Да? Ну и как она? Я ее не видел уже несколько месяцев.
Я решил говорить начистоту:
— Она показала мне шрам на животе, ну, в форме буквы "М", и, по ее словам…
Джайлз спокойно слушал.
— По ее словам, это ваших рук
Лицо Джайлза выражало крайнюю степень изумления.
— Да что вы? Вот бедолага!
Он печально покачал головой и выпустил струю дыма.
— Тини постоянно увечит себя, режется. У нее все руки в шрамах. Сколько раз пыталась бросить, и никак. Может, ей так легче? Она мне как-то сказала, что так она чувствует себя живой.
Джайлз помолчал, стряхнул пепел с сигареты и снова затянулся:
— Каждому человеку надо чувствовать себя живым.
Он закинул ногу на ногу, и между полами халата показалось голое колено. На бритой икре проступала щетина.
У меня самого были сомнения в истинности слов Тини, но все-таки зачем ей было выдумывать такую сложную историю? Она явно не страдала избытком воображения.
Джайлз продолжал:
— Я уверен, что Марк будет мне звонить. Возможно, прямо сегодня. Если хотите, я могу поговорить с ним, скажу, что вы его разыскиваете. Пусть свяжется с вами, чтобы вы хоть знали, где он. Мне кажется, он меня послушает.
Я поднялся с кресла:
— Спасибо. Мы были бы вам очень признательны.
Джайлз тоже встал. Он улыбался, но улыбка получилась натянутой.
— Ах, мы-ы? — переспросил он, растягивая последнее слово на несколько слогов.
Я едва сдержался, но сумел ответить ровным голосом:
— Именно. Пусть позвонит либо мне, либо Вайолет.
Я повернулся и направился к выходу. В холле у меня снова разбежались глаза от несметного количества отражений, окруживших меня со всех сторон. Я увидел себя, свою голубую рубашку и защитного цвета брюки, увидел Джайлза в его ослепительно-красном кимоно, увидел кричащие краски огромной гостиной, из которой мы только что вышли, и все это дробилось и преломлялось во множестве зеркальных панелей. Сальное "мы-ы" по-прежнему звучало у меня в ушах. Я нашарил дверную ручку и повернул ее, дверь распахнулась, но вместо лифта за ней оказался узкий коридор, заканчивавшийся глухой стеной, на которой висела картина. Я ее мгновенно узнал. Билл написал этот портрет сына, когда Марку было всего два года: бешено хохочущий карапуз с абажуром на голове, абсолютно голенький, в сползшем чуть не до колен грязном переполненном подгузнике. Я застыл на месте. Мне почудилось, что малыш движется мне навстречу. Из моей груди вырвался возглас изумления.
— Вы ошиблись дверью, профессор, — раздалось у меня за спиной.
— Это же Билл, — выдохнул я.
— Да, — согласился Джайлз.
— Но каким образом эта картина оказалась здесь?
— Я ее купил.
— У кого?
— У владельца.
Не веря своим ушам, я повернулся и спросил:
— У Люсиль? Люсиль продала вам этот холст?
Для меня не было новостью, что картины переходят из рук в руки, меняют владельцев, томятся по чуланам, потом вновь появляются на свет божий. Я знал, что их продают, перепродают, воруют, уничтожают, реставрируют, когда с толком, а когда и без. Картина может выплыть в самом неподобающем месте, это я тоже знал. Но сама мысль о том, что этот холст находится здесь, была противоестественной.