Что я любил
Шрифт:
— Я думаю ее использовать, — произнес Джайлз.
Он стоял ко мне почти вплотную и буквально дышал мне в ухо. Я инстинктивно дернул шеей и двинулся по коридору вперед.
— Использовать? — повторил я как завороженный.
— Вы, по-моему, уходить собирались, а, профессор? Алло, профессор!.
Джайлз явно развлекался, и стоило мне услышать насмешливые нотки в его голосе, как я совсем растерялся, смятение засасывало меня глубже и глубже. Все началось с этого его растянутого "мы-ы". Перевес, который был на моей стороне во время разговора в гостиной, растворился в темном коридоре. Слово "использовать", которое я пролепетал, прозвучало как глумление над самим собой, как брошенная себе же в лицо язвительная насмешка, и парировать ее я не мог. Перед моими глазами стоял мальчуган с портрета, охваченный диким весельем, ликующий, разбесившийся.
Я до сих не могу внятно объяснить, что в тот момент со мной происходило и в какой последовательности развивались события, помню только ощущение замкнутого пространства и ужас. Вряд ли Тедди Джайлз был
— "Скорую", быстро!
Ответа не последовало. Я повернул голову.
— Да все в порядке, — сказал Джайлз.
— Немедленно звоните в Службу спасения, иначе он умрет прямо у вас в квартире!
Джайлз куда-то ушел. Я все пытался нащупать пульс, слабый, едва заметный. Марк был бледен как смерть.
— Ты выживешь, — шептал я, — обязательно выживешь!
Я приложил ухо к его губам и услышал, что он дышит.
Потом он открыл глаза.
— Марк, — шептал я, задыхаясь от радости, — Марк, ты только не засыпай, не закрывай глаза, пожалуйста. Сейчас приедет "скорая", и мы поедем в больницу.
Я просунул руку ему под голову, чтобы он мог держать ее повыше. Его веки опустились.
— Не спи, нельзя спать! — почти закричал я, пытаясь приподнять его.
Он был очень тяжелым. Я не заметил, что выпачкал брючину в луже рвоты на полу.
— Марк, ты слышишь меня? Не смей спать!
— Да пошел ты, пидор, — пробормотал он, почти не открывая глаз.
Я подхватил Марка под мышки и поволок из ванной в коридор. Упираясь, он внезапным резким движением выбросил вверх руку, и я почувствовал, как его ногти впились мне в щеку. От неожиданности и боли я его выпустил, и он упал, стукнувшись головой о кафельный пол. Рот его приоткрылся, он застонал, потом из утла губ вниз по подбородку потянулась блестящая струйка слюны, и его снова вырвало. Охристая жижа залила серую футболку.
Эта рвота спасла Марку жизнь. Потом, уже в больнице, мне объяснили, что у Марка было отравление от передозировки наркотиков, в состав которых входил кетамин. В ветеринарии его используют для анестезии; среди уличных торговцев он больше известен как "спец-К". Прежде чем поговорить с доктором Синха, лечащим врачом Марка, я, как мог, постарался замыть в туалете брюки и заклеить три багровых ссадины на правой щеке пластырем, который дала мне санитарка. Стоя в больничном коридоре, я по-прежнему чувствовал запах рвоты. В холле работал кондиционер, из-за мокрого пятна на штанах мне было холодно. Как только доктор Синха произнес слово "спец-К", у меня в ушах раздался голос Джайлза, обращавшегося к Марку: — Значит, сегодня без К,да, М amp;М?
Яуслышал эту фразу более двух лет назад, и только теперь мне наконец-то разъяснили, что она значит. По иронии судьбы, мне, прожившему в Нью-Йорке без малого шестьдесят лет, понадобился переводчик, который наверняка оказался в Америке много позже моего. Доктор Синха, юноша с умными карими глазами, говорил по-английски с певучим бомбейским акцентом.
Три дня спустя Вайолет и Марк улетели в Миннеаполис. Меня не было в больнице, когда Вайолет поставила Марку ультиматум. Она мне потом рассказала, что пригрозила оставить его без гроша, если он не ляжет в наркологическую лечебницу. Ему пришлось согласиться. Вайолет мигом договорилась с реабилитационным центром Хейзелден неподалеку от Миннеаполиса. Как выяснилось, ее школьная подруга занимала там довольно важный пост. Вайолет просто ей позвонила и все устроила. Пока Марк будет находиться в клинике, Вайолет рассчитывала пожить у родителей в Миннеаполисе и навещать его раз в неделю. Наркомания объясняла многие поступки Марка, и мне стало чуточку спокойнее, потому что нам удалось хотя бы установить причину. Такое чувство возникает, когда светишь лучом фонарика в темный угол, и каждая пылинка, каждая соринка в луче света становится видна отдельно. Ложь, воровство, исчезновения с крадеными деньгами из дому перестали быть проступками и превратились в симптомы, а с этой точки зрения Марк был всего в двенадцати шагах от исцеления. Безусловно, я понимал, что все куда сложнее, но тем не менее, когда Марк после всего этого ужаса очнулся на больничной койке, он превратился в подростка, страдающего от самой настоящей болезни и подлежащего лечению в клинике,
Но хотя во взрослом человеке уже не разглядишь, каким он был в детстве, это прежнее "я" все равно нет-нет да и даст о себе знать. Написанный Биллом портрет двухгодовалого сына в грязном подгузнике не случайно оказался на стене той самой квартиры, где его уже восемнадцатилетний сын едва не отдал Богу душу. Холст был уже не зеркальным отражением модели, а бередящей душу тенью прошлого, причем не только прошлого Марка, но и своего собственного. Люсиль рассказала Вайолет, что продала портрет через Берни еще лет пять назад. Но, как выяснилось из телефонного разговора с Берни, он не знал, что Джайлз имеет к этому отношение. Переговоры о покупке велись через Сьюзан Блэнчард, постоянного консультанта двух довольно известных в Нью-Йорке частных коллекционеров. Приобрести портрет хотел ее клиент по фамилии Рингман. Ему же принадлежал один из "сказочных" коробов. Вайолет страшно не понравилось, что ни Берни, ни Люсиль и словом не обмолвились Биллу о продаже.
— Он имел право знать, — возмущалась она.
Но Люсиль как раз хотела, чтобы Билл ничего не знал, и специально попросила об этом Берни.
— Я не хотел ее обижать, — объяснял Берни. — И, в конце концов, портрет был ее собственностью.
Вайолет считала, что все злоключения портрета на совести Люсиль. Я думал иначе. Она же не продавала Джайлзу холст напрямую — меня эта мысль утешала. Кроме того, ей наверняка очень нужны были деньги. Но для Вайолет у этой истории была еще одна грань: выручив от продажи портрета собственного сына максимальную сумму, Люсиль не удосужилась навестить его в больнице ни единого раза! Правда, Марк говорил, что она ему звонила. По его словам, о передозировке она даже не спросила. У Вайолет это просто не укладывалось в голове, поэтому она сама позвонила Люсиль и без обиняков спросила, как такое может быть. Может, Марк солгал? Нет, Люсиль подтвердила, что в телефонном разговоре они ни словом не обмолвились о том, почему Марк чуть не умер.
— Это бы ни к чему не привело, — объяснила она.
О чем же тогда они говорили? Как дела у Оливера, он ведь сейчас в летнем лагере, как поживают обе их кошки, что она собирается приготовить на ужин, вот и все, потом попрощались. Вайолет была вне себя. Когда она пересказывала мне их разговор, ее трясло от возмущения. У меня же было ощущение, что Люсиль все тщательно взвесила и абсолютно сознательно приняла решение не упоминать о случившемся, поскольку вторжение на эту территорию не сулило ни ей, ни Марку ничего хорошего. Я убежден, что в течение всего разговора с сыном она не произнесла ни единой необдуманной фразы, а повесив трубку, снова прокручивала в голове свой диалог с Марком и терзалась, что, не дай бог, сказала что-нибудь не то. Вайолет считала, что "любая нормальная мать", узнав о такой беде, должна была бы приехать следующим же поездом и не отходить от больничной койки ни на шаг, но я-то знал, как Люсиль цепенеет от застенчивости и нерешительности. Она не могла выпутаться из собственных внутренних противоречий, из "за" и "против", из логических головоломок, которые отрицали саму возможность действия с ее стороны. Наверняка даже простой телефонный звонок в больницу стоил ей огромной внутренней борьбы.
Разница между Люсиль и Вайолет заключалась не в том, кто что знал, а в том, кто как чувствовал. Вайолет переживала из-за Марка так же сильно, как и Люсиль, но если Вайолет ни секунды не сомневалась в силе своей любви к пасынку и была готова к бою, то Люсиль ощущала себя беспомощной. И для той, и для другой Марк был сыном. Между двумя браками Билла практически не было перерыва, так что материнство Люсиль и приемное материнство Вайолет в течение долгих лет существовали параллельно и продолжали сосуществовать, когда самого Билла уже не стало. Две женщины, два уцелевших полюса мужского желания были намертво связаны ребенком, которого этот мужчина зачал с одной из них. Меня не покидала мысль, что ключевая роль в разворачивающейся передо мной драме принадлежала Биллу. Беспощадная геометрия, которой мы продолжали подчиняться, была его рук делом. Портрет, висевший на моей стене, тоже говорил об этом. Две женщины: та, что бежала прочь, и та, что боролась и осталась. Непонятная желтая машинка, которую пышнотелая Вайолет прижимает к лобку, непонятная потому, что это и не символ, и не то, что есть на самом деле, это метафора на четырех колесиках, это средство, но не передвижения, а выражения. Средство выражения невысказанных желаний. Когда Билл писал свой "Автопортрет", то надеялся, что у них с Люсиль будет ребенок, он мне не раз это говорил. Чем дольше я вглядывался в картину, тем острее чувствовал, что там, на холсте, уже был Марк, притаившийся в теле не той женщины.