Что я любил
Шрифт:
Вайолет и Марк пробыли в Миннеаполисе два месяца. Я все это время исправно вынимал из ящика почту, поливал цветы в квартире наверху и слушал автоответчик, на котором голос Билла по-прежнему предлагал позвонившему оставить сообщение после длинного гудка. Раз в неделю я заходил в мастерскую на Бауэри, потому что Вайолет отдельно попросила не забывать про мистера Боба. Вскоре после того, как Билла не стало, мистер Айелло, домовладелец, узнал о существовании самозваного квартиранта, но в дело вмешалась Вайолет, и теперь, по договору, она, кроме аренды мастерской, дополнительно платила за конуру под лестницей, где продолжал жить мистер Боб. Официальный статус полноправного квартиросъемщика в доме 89 на Бауэри разбудил в старике придирчивого собственника. Во время моих визитов он ходил за мной по пятам, не давая и шагу ступить, и неодобрительно фыркал.
— У меня тут чистота-порядок, все подметено, — заявлял он.
Метла стала Подлинным призванием мистера Боба, он подметал со страстью и всякий раз стремился пройтись по моим башмакам, чтобы я "не натоптал", будто я оставляю за собой облака пыли. Орудуя метлой, он витийствовал, и словесные рулады звучали словно
— Он не обрел упокоения, это я вам говорю, отверг вечный покой решительно и бесповоротно, так что всякий день и всякую ночь я принужден слушать скорбный звук его шагов, когда он ходит здесь из угла в угол, а вчера вечером, когда я закончил день трудов праведных и вымел прочь весь сор, весь прах, ну, понятно, то на лестнице я увидел его своими глазами. Это был он, мистер В., как живой, но не во плоти, конечно, а одно только астральное тело, и бестелесное, бесплотное это видение простирало руку в невыразимом отчаянье, потом прикрыло бедные незрячие глаза свои, и я провидел, что он ищет ее, Красотулю. Как она уехала, он места себе не находит. Я знаю, что говорю, я их немало повидал и еще увижу. Этого вам в книжках не напишут. Когда у меня было свое дело, я же с антиквариатом работал, слышали, должно быть, ко мне в руки несколько раз попадали кое — какие вещицы, ну, скажем, "с начинкой". Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду. Помню, попадает ко мне буфет, самое начало восемнадцатого века, раньше принадлежал одной старушке из Бруклина, такой миссис Деерборн. Жила она в районе Дитмас-парка, прелестный дом с башенкой, но сущность покойной хозяйки, ее, скажем так, дух, зыбкая тень того, что раньше ею было, не находит упокоения, мечется туда-сюда, что твоя птичка, забившаяся внутрь этого изящного буфета, хоронится по ящикам, а ящики из-за этого дребезжат. Семь раз у меня покупали этот буфет. Семь раз я скрепя сердце его продавал. Семь раз покупатели мне его возвращали. Семь раз я без единого слова забирал его назад, потому что знал, в чем там дело. Старая леди терзалась из-за сына. Такой, знаете, непутевый, ни семьи, ни положения, так, плывет по течению. Разве могла она его со спокойной душой оставить, когда у него ни кола ни двора? Вот и у нашего мистера В., он же Уильям Векслер, тоже душа болит, а Красотуля об этом знает, потому и приходит сюда до сих пор. Я-то слышу, как она поет ему, как говорит с ним, чтобы он успокоился. Ну, ничего, недолго ему томиться. Скоро она опять приедет. Духу-то без нее плохо. Он беспокойный делается, сердится, капризничает, а утешить его может она одна. И я вам скажу почему. Ее в испытаниях ангелы не оставляют помощью своей. Понимаете? Снисходят! Снисходят! Я свидетель! Она однажды в дверь заходит, а на лице ее печать горит серафимова! Коснулся, коснулся Отец наш небесный чела ее перстом своим огненным!
Монологи мистера Боба стали для меня сущим наказанием. Он говорил не переставая. Меня раздражал не столько этот оккультно-религиозный винегрет, сколько интонации бюргерского превосходства, неизменно просачивавшиеся в его повествования о столиках, горках и секретерах "с начинкой", всегда заканчивавшиеся анафемой "разгильдяям", "недоумкам" и прочему "отребью". Билл и Вайолет оказались включенными в безумный паноптикум мистера Боба, потому что он наотрез отказывался с ними расставаться. Но вымысел живет и дышит, лишь облекаясь в слова, и для того, чтобы егоКрасотуля и егомистер В. не ускользали из созданного им мирка, мистер Боб говорил и говорил. Там, в его мире, они то взмывали к горним высотам, то низвергались в адовы бездны, а я был ни при чем, я только слушал.
И все же, идя по Бауэри, поднимаясь по лестнице, открывая дверь мастерской и окидывая взглядом полупустую просторную комнату, в которой почти ничего не осталось от Билла, я более всего мечтал побыть один. Я мечтал рассмотреть висевшую на стуле рабочую одежду Билла, которую однажды видел на Вайолет. Я мечтал молча постоять в лучах света, льющегося сквозь высокие окна, то слепящего от солнца, то меркнущего, сумеречного… Я мечтал просто стоять в тишине и вдыхать запах, который совсем не изменился. Но сделать это было невозможно. Теперь в доме 89 на Бауэри появился штатный домовой с проживанием, самозваный мистик-привратник, который фыркал, подметал и проповедовал. Ну что я мог поделать? Однако каждый раз, уходя, я ожидал его благословения:
— Вознеси, Господи, душу истерзанного раба твоего, что выходит сейчас в круговерть и шум града Твоего. Огради его от адских искушений, что насылают исчадья Готэма, сей обители порока. Наставь его на путь прямой и истинный к свету небесному. Благослови его, спаси и сохрани, обрати к нему пресветлый лик Твой и ниспошли ему мир и покой.
Ни в ангелов, ни в демонов, о которых толковал мистер Боб, я не верил, но чем ближе становилась осень, тем неотвязнее Билл занимал мои мысли, и вот, не сказав никому ни слова, я стал собирать материал и делать наброски для очерка, за который хотел приняться, когда закончу своего Гойю. Идея очерка возникла спонтанно: я просто листал каталог "Путешествий О" и подумал, что имя главного героя можно понять и как существующую букву, и как отсутствующее число, потом начал вспоминать другие работы Билла, где лейтмотивом была тема возникновения или исчезновения. В результате я чуть не каждое утро сидел над его каталогами и слайдами и в конце концов понял, что пишу книгу. Содержание выстраивалось не по хронологии, а по тематике, а это оказалось нелегко, потому что первоначально какие-то работы попадали сразу под несколько категорий — например, в них прослеживалась и тема голода, и тема исчезновения. Но позднее я пришел к выводу, что голод — это своего рода частный случай исчезновения. Подобные трактовки могли бы показаться излишне формальными, но чем пристальнее я вглядывался в образы, в колорит, в структуру мазка, в неживописные элементы, такие, как скульптура или текстовые включения, тем сильнее убеждался, что в основе любого перевертыша у Билла непременно кроется идея исчезновения.
Никогда прежде я не воспринимал творчество Билла с такой отчетливостью и вместе с тем с такой растерянностью, задыхаясь от неуверенности и от какой-то удушливой близости. Иногда моя книга начинала вести себя со мной как жестокая любовница, у которой пароксизмы страсти сменяются непостижимыми приступами охлаждения, и она то призывно стонет, то наотмашь бьет по лицу, это и пытка, и наслаждение одновременно, и ты теряешь голову. Сидя за письменным столом, я боролся с невидимкой, который когда-то был моим другом, который изображал себя то женщиной, то похотливой толстухой В, крестной мамой О. Эта борьба, как ни странно, позволила мне неожиданно четко увидеть себя самого, и весь излет лета я переживал состояние какого-то оживленно-наполненного одиночества.
Вайолет регулярно звонила, рассказывала мне о Хейзелдене, лечебнице, которая сливалась в моем сознании с детскими представлениями о санаториях для неизлечимо больных. Мои бабушка и дед с материнской стороны, которых я никогда не видел, умерли в 1929 году от туберкулеза после длительного пребывания в Нордрахе, шварцвальдском туберкулезном санатории. Марк представлялся мне лежащим в шезлонге на берегу озера среди солнечных бликов. Возможно, в этих фантазиях не было ни грана правды, просто я сам сложил такую картинку из маминых рассказов и прочитанной в юности "Волшебной горы" Томаса Манна. Самое удивительное, что, сколько бы мое воображение ни рисовало себе Марка, он никогда не двигался. Я всегда представлял его себе замершим в определенной позе, как на стоп-кадре, и главным тут был именно статический момент, ведь лечебница, как ни крути, сродни добровольной тюрьме. Хейзелден в моем представлении словно заблокировал Марка, ограничил его подвижность. Я вдруг понял, что сильнее всего пугался его внезапных исчезновений и следующих за ними хаотичных передвижений.
Вайолет, судя по всему, вновь воспряла духом. Каждую среду она посещала специальные семейные собрания и читала о двенадцати шагах к выздоровлению, чтобы лучше понять происходящее. По ее словам, у Марка сначала все было не очень гладко, но спустя несколько недель он, кажется, пошел на контакт. Вайолет рассказывала мне и про других пациентов клиники, особенно про девушку по имени Дебби.
Лето кончилось. Начались занятия, и мой ежедневный ритм работы над новой книгой, естественно, нарушился, но я все равно продолжал писать, чаще всего по вечерам, после подготовки к лекциям.
В конце октября Вайолет позвонила и сообщила, что через неделю они с Марком возвращаются в Нью-Йорк.
Через пару дней после этого телефонного разговора ко мне неожиданно зашел Ласло. Я с первого взгляда понял, что случилась беда. Догадаться можно было не по его лицу, а по фигуре: плечи понурились, ноги еле двигались. Я спросил, в чем дело. В ответ Ласло рассказал мне о картине, которую Джайлз готовит для своей предстоящей выставки. Сначала, естественно, это были одни разговоры, отрывочные сплетни и слухи, которые доходили до Ласло неведомыми путями, но через неделю, когда выставка открылась, все подтвердилось. Для своей новой работы Тедди Джайлз использовал портрет сына, написанный Биллом Векслером. Главный скандал разгорелся вокруг вандализма по отношению к художественному произведению. Холст был искромсан. Джайлз просунул сквозь портрет мертвое женское тело с отрезанной рукой и ногой. Голова и шея выпрастывались с одной стороны холста, все остальное торчало с другой. Картина Билла, являвшаяся собственностью Джайлза, оказалась изувеченной наравне с пластмассовой куклой, и это било по нервам сильнее всего.
Художественная общественность была потрясена. Если какое-то произведение является частной собственностью коллекционера, владелец вправе изуродовать его как угодно, даже превратить в мишень для стрельбы из лука. Я все время вспоминал слова Джайлза: "Я думаю ее использовать".
Тогда я ничего не понял. Каким образом можно использовать произведение искусства? Какая польза от искусства, если оно по определению бесполезно?
На открывшейся выставке Джайлза эта работа стала единственным объектом зрительского интереса. Все остальное было как раньше: искромсанные пластмассовые тела, все больше женские, но были и мужские, и детские, окровавленная одежда, отрезанные головы, оружие. Это уже ни у кого не вызывало эмоций. Эмоции — у кого приятные, у кого резко отрицательные — вызывал представленный на выставке акт подлинного вандализма, подлинной жестокости. Это вам не симуляция. Тело было искусственным, но картина-то настоящая, причем картина дорогая, что еще сильнее щекотало публике нервы. Многие всерьез размышляли, повлияет ли наличие портрета, пусть даже поврежденного, на итоговую цену работы Джайлза. Сколько сам Джайлз заплатил за портрет, доподлинно не знал никто. Назывались какие-то безумные суммы, но я подозреваю, сведения эти распространял Джайлз, так что им вряд ли можно было верить.