Чудесные занятия
Шрифт:
Но несмотря ни на что, вопреки всему он всегда ощущал себя писателем именно аргентинским. «Словно Орфей, я столько раз оглядывался назад и расплачивался за это, я и поныне расплачиваюсь; и все смотрю и смотреть буду на тебя: Эвридика-Аргентина…»
Снова дам слово самому Хулио Кортасару. В 1967 году в открытом письме кубинскому поэту Роберто Фернандесу Ретамару он написал о себе: «Не кажется ли странным тот факт, что аргентинец, чьи интересы всецело были обращены в молодости к Европе — и до такой степени, что он сжег за собой все мосты и перебрался во Францию, — там, спустя десятилетие, внезапно понял, что он — истинный латиноамериканец? Этот парадокс влечет за собой и еще более серьезный вопрос: не было ли это необходимо — овладеть отдаленной, но более глобальной перспективой, открывающейся из Старого Света, чтобы потом открывать истинные корни латиноамериканизма, не теряя
Кортасар умел видеть остро и далеко. Умел находить точные слова для объяснения себя и мира. Но, чтобы его слово услышал мир, он должен был оставаться наедине с самим собой. А Париж, видимо, — не самое плохое на свете место для одиночества и вдохновения.
В вышедшем посмертно сборнике Кортасара «Только сумерки» есть стихотворение «Осенние итоги»:
Без ложной скромности: то, что осталось,было создано в одиночестве и отвоевано у тьмы.А в одном из последних своих интервью, незадолго до смерти (писатель умер 12 февраля 1984 года), он признался: «Я рад, что написал такой роман, как „Игра в классики“, и рассказы — их около восьмидесяти». Но Кортасар слукавил: рассказов он написал куда больше, чем восемьдесят. Просто отнюдь не все из них считал своей творческой удачей — до самой смерти Хулио Кортасару, признанному одним из крупнейших писателей мировой литературы XX века, не изменило «пространственное чутье времени». В данном случае — критическое отношение к самому себе…
Виктор Андреев
Из книги
«Бестиарий»
Захваченный дом
Дом нравился нам. Он был и просторен, и стар (а это встретишь не часто теперь, когда старые дома разбирают выгоды ради), но главное — он хранил память о наших предках, о дедушке с отцовской стороны, о матери, об отце и о нашем детстве.
Мы с Ирене привыкли жить одни, и это было глупо, конечно, — ведь места в нашем доме хватило бы на восьмерых. Вставали мы в семь, прибирали, а часам к одиннадцати я уходил к плите, оставляя на сестру последние две-три комнаты. Ровно в полдень мы завтракали, и больше у нас дел не было, разве что помыть тарелки. Нам нравилось думать за столом о большом тихом доме и о том, как мы сами, без помощи, хорошо его ведем. Иногда нам казалось, что из-за дома мы остались одинокими. Ирене отказала без всякого повода двум женихам, а моя Мария Эстер умерла до помолвки. Мы приближались к сорока и верили, каждый про себя, что тихим, простым содружеством брата и сестры должен завершиться род, поселившийся в этом доме. Когда-нибудь, думалось нам, мы тут умрем; неприветливые родичи завладеют домом, разрушат его, чтоб использовать камни и землю, — а может, мы сами его прикончим, пока не поздно.
Ирене отроду не побеспокоила ни одного человека. После утренней уборки она садилась на тахту и до ночи вязала у себя в спальне. Не знаю, зачем она столько вязала. Мне кажется, женщины вяжут, чтоб ничего не делать под этим предлогом. Женщины — но не Ирене; она вязала все нужные вещи, что-то зимнее, носки для меня, кофты — для себя самой. Если ей что-нибудь не нравилось, она распускала только что связанный свитер, и я любил смотреть, как шерсть в корзине сохраняет часами прежнюю форму. По субботам я ходил в центр за шерстью; сестра доверяла мне, я хорошо подбирал цвета, и нам не пришлось менять ни клубочка. Пользуясь этими вылазками, я заходил в библиотеку и спрашивал — всегда безуспешно, — нет ли чего нового из Франции. С 1939 года ничего стоящего к нам в Аргентину не приходило.
Но я хотел поговорить о доме, о доме и о сестре, потому что сам я ничем не интересен. Не знаю, что было бы с Ирене без вязания. Можно перечитывать книги, но перевязать пуловер — это уже происшествие. Как-то я нашел в нижнем ящике комода, где хранились зимние вещи, массу белых, зеленых, сиреневых косынок, пересыпанных нафталином и сложенных стопками, как в лавке. Я так и не решился спросить, зачем их столько. В деньгах
Никогда не забуду расположения комнат. Столовая, зал с гобеленами, библиотека и три большие спальни были в другой части дома, и окна их выходили на Родригес-Пенья [1] ; туда вел коридор, отделенный от нас дубовой дверью, а тут у нас была кухня, ванная, наши комнаты и гостиная, из которой можно было попасть и к нам, и в коридор, и — через маленький тамбур — в украшенную майоликой переднюю. Войдешь в эту переднюю, откроешь дверь и попадешь в холл, а уж оттуда — и к себе, и, если пойдешь коридором, в дальнюю часть дома, отделенную от нас другой дверью, дубовой. Если же перед этой дверью свернешь направо, в узкий проходик, попадешь на кухню и в ванную. Когда дубовая дверь стояла открытой, видно было, что дом очень велик; когда ее закрывали, казалось, что вы — в нынешней тесной квартирке. Мы с Ирене жили здесь, до двери, и туда ходили только убирать — прямо диву даешься, как липнет к мебели пыль! Буэнос-Айрес — город чистый, но благодарить за это надо горожан. Воздух полон пыли — земля сухая, и стоит подуть ветру, она садится на мрамор консолей и узорную ткань скатертей. Никак с ней не сладишь, она повсюду; смахнешь метелочкой — а она снова окутает и кресла, и рояль.
1
Родригес-Пенья — улица в южном пригороде Буэнос-Айреса — Банфилде, где прошли детство и юность Кортасара. Улица названа в честь Николаса Родригеса Пеньи (1775—1853), аргентинского политического и военного деятеля, участника Войны за независимость испанских колоний в Америке 1810— 1826 годов.
Я всегда буду помнить это, потому что все было очень просто. Ирене вязала у себя, пробило восемь, и мне захотелось выпить мате. Я дошел по коридору до приоткрытой двери и, сворачивая к кухне, услышал шум в библиотеке или в столовой. Шум был глухой, неясный, словно там шла беседа или падали кресла на ковер. И тут же или чуть позже зашумело в той, другой части коридора. Я поскорей толкнул дверь, захлопнул, припер собой. К счастью, ключ был с этой стороны; а еще для верности я задвинул засов.
Потом я пошел в кухню, сварил мате, принес сестре и сказал:
— Пришлось дверь закрыть. Те комнаты заняли. Она опустила вязанье и подняла на меня серьезный усталый взор.
— Ты уверен? Я кивнул.
— Что ж, — сказала она, вновь принимаясь за работу, — будем жить тут.
Я осторожно потягивал мате. Ирене чуть замешкалась, прежде чем взяться за вязанье. Помню, вязала она серый жилет; он мне очень нравился.
Первые дни было трудно — за дверью осталось много любимых вещей. Мои французские книги стояли в библиотеке. Сестре недоставало салфеток и теплых домашних туфель. Я скучал по можжевеловой трубке, а сестра, быть может, хотела достать бутылку старого вина. Мы то и дело задвигали какой-нибудь ящик и, не доискавшись еще одной нужной вещи, говорили, грустно переглядываясь:
— Нет, не здесь.
Правда, кое-что мы выгадали. Легче стало убирать: теперь, вставши поздно, в десятом часу, мы управлялись к одиннадцати. Ирене ходила со мной на кухню. Мы подумали и решили, что, пока я стряпаю полдник, она будет готовить на ужин что-нибудь холодное. Всегда ведь лень под вечер выползать к плите! А теперь мы просто ставили закуски на Иренин столик.
У сестры, к большой радости, оставалось больше времени на работу. Я радовался чуть меньше, из-за книг; но, чтоб не расстраиваться, стал приводить в порядок отцовскую коллекцию марок и кое-как убивал время. Мы жили хорошо, оба не скучали. Сидели мы больше у сестры, там было уютней, и она говорила иногда:
— Смотри, какая петля! Прямо трилистник.
А я показывал ей бумажный квадратик, и она любовалась заморскою маркой. Нам было хорошо, но мало-помалу мы отвыкали от мыслей. Можно жить и без них.
Писать было бы не о чем, если б не конец. Как-то вечером, перед сном, мне захотелось пить, и я сказал, что пойду попить на кухню. Переступая порог, я услышал шум то ли в кухне, то ли в ванной (коридорчик шел вбок, и различить было трудно). Сестра — она вязала — заметила, что я остановился, и вышла ко мне. Мы стали слушать вместе. Шумело, без сомнения, не за дверью, а тут — в коридоре, в кухне или в ванной.