Чудесные знаки
Шрифт:
— Нет, я одна. Здесь никого нигде нет. Здесь даже доярка не выходит навстречу, а я так люблю молоко!
— Я не знаю, что делать! — закричал я. — Что же делать-то?!
— Я вам уже говорила, здесь есть тропинка в снегу, — нетерпеливо напомнили мне. — А от почты идет свет до того вон дерева, а после света я пойду-пойду — тропинка узкая, я не собьюсь, и там будет наш дом, я увижу по тому уже свету! Спасибо, что вы поклялись до гроба, за крепкую дружбу на всю жизнь с единственным другом Димой. Пошла я на ту тропинку.
— Постойте! Про Диму-то ладно! Я больше про вас, раз такое! Вам покажется дико, но вы все равно послушайте: у меня было точь-в-точь… Я сейчас это вспомнил! про снег и тропинку — точь-в-точь! Вы не поверите, моя-то мама однажды
Но тут дверь задрожала, я привалился к ней изо всех сил, но меня пересилили с той стороны, поехал я, оттесняемый. В дверную щель втиснулся распаренный Дима, он шумно, горячо дышал, он был взбодрен недавним бегом, что ли? (ведь лифта я не слышал, значит, он взбирался сюда пешком) — и был взбодрен до крайности, даже потрясен. Словно тельце его оттрепали стихии. Но вот он здесь. Но я, борясь с дверью, спрятал трубку за спину, я стоял, как будто поправлял кнопку на обивке, я даже и не смотрел на Диму (только вскользь, рассеянно), я ковырял кнопку, кровь во мне зудела, и мне хотелось разодрать себе кожу, так зудело, чесалось, жглось. Дима тоже не глянул на меня, буркнул что-то, взбодренный, помчался в ванную с помойным ведром. (Я и то успел заметить, что ведро мое цело!)
— Слышите… — я зашептал в трубку, хотя в ванной включилась, заревела вода. — Вот. Алле. Вам, как матери, ясно, что нельзя в ее положении так делать, но вы тоже поймите, ей ведь пятнадцать лет! Да и проследить некому — город-то чужой!
Я старался говорить тихо, но получалось, что кричал, потому что больше боялся, что там не услышат, чем того, что — здесь услышат. В ванной ревело. Но я все равно помнил, начинал говорить тихо и забывал — заканчивал криком.
— Она вышла на улицу. Вы поймите, просто выглянуть, посмотреть, как крутит, метет, ведь ранняя юность у нее и ей движенья стихий любопытны, милы даже, перекликаются с тем, что в душе у ней. Вот она выглянула, и ее в тот же миг (будто ждали!) втянуло, закружило ее, повело вслепую. А улички все кругом чужие, горбатые, путаные. А мама моя растопырила руки и шла наугад, хватая ртом воздух и снег. Подозреваю я, что ей даже нравилось. Ведь во глубине бурана очутившись, сам как будто летишь, и кружишь, и мелькаешь. Ей только того и надо! Но — как схватится за живот. Схватки у нее начались, а она ведь уже глубоко заблудилась. Господи Боже ты мой, она уже не могла, се-ела пря-я-ямо-о… я-а-а за-а-а-и-и… Короче! Она расселась прямо в сугробе, растопырилась и стала охать все громче и громче. И прохладный снег залеплял ей глаза, таял, стекал по щекам. Мельтешило все, двигалось, да и в ней самой глубинные сдвиги пошли, ледоход в крови, ясно вам? Но вдруг она чувствует — кто-то к ней прикасается? Или кажется? Ведь столько касаний, движений, кружений вокруг! Нет! Теплые, недоуменные касания прямо из снежных вихрей! Даже лицо обежали ей торопливые пальцы. Но мгла и буран — она-то сама никого не видит. Потом она помнит, как стала вдруг подниматься вверх вся, легла прямо в воздухе вверх животом и лицом, и выше, выше и выше поднималась вся, и поплыла осторожно, торжественно (это несли ее над головами, покачивая на горбах гололеда), и из неба сверху ей прямо на лицо слетал снег, остужал, разрешал не видеть, не понимать, только щуриться ласково. Вы, конечно, догадались, что это местные жители, они-то знали все тропинки. Все! Они принесли мою маму в родильный дом, где я тут же родился. А это уже потом, через много лет,
Там неясные звуки какие-то возились. То ли снег скрипел, а шаги удалялись? Уже очень-очень далеко. Может, меня и не дослушали?! Докуда дослушали?!
Далеко-далеко угасали шаги, снег скрипел в темноте. А голосишко мой слабый скулил там, догонял, слепо тыкался повсюду. Не догнать.
Я осторожно повесил трубку домофона. Я вытер пальцы об рубашку.
Тут и Дима вышел из ванной. Он вынес помытое ведерко, понюхал его, показал мне, я кивнул, что да, чисто, и Дима вытер свободную руку о рубашку и понес ведерко на кухню.
— Залезь на диван! — крикнул Дима из кухни. — Самому-то тебе не противно? Всю квартиру засрал. Я полы буду мыть.
Я отлепился от двери, прошел в комнату и взошел на диван, Дима пришел в больших бледных трусах, босой. Ему было зябко. Он посмотрел на меня, встал на колени, помедлил, потом уперся руками в пол и пополз с мокрой тряпкой вперед. За ним оставался широкий мокрый след. Наконец я вздохнул полегче, снова смог сгибаться в суставах, опустился, присел на спинку дивана.
— Шваброй — терпеть не могу! — пояснил он, радуясь работе.
Я спросил, зачем он разделся.
— Одну мою одежду пачкать? — закричал он.
— Ты мой! Мой! — успокоил я.
Дима ползал, тер паркет, раскачивался над ним, как горюя. Он был желтоватый, узенький, с тонкими ребрышками, и все мышцы его и косточки хорошо, удобно двигались в работе. Мне неожиданно стало интересно смотреть, как красиво все в нем подогнано под эту нехитрую работу. Эластично, мягко, но настойчиво весь он перетекает, раскачивается, будто бы уговаривает работу, чтоб не горячилась, не дергалась, а спорилась бы. Не только не интересно, но необычайно приятно смотреть было! Неглупая ведь затея — вымыть пол, чем застаивать мышцы молодые. Пока не прокиснут. Отмякал я, одеревенелый, и совсем уж развалился на диване, отпускало меня и теплело во мне. Веселел понемногу.
Но при мелкокостной азиатской фигурке у него оказались волнистые, неожиданно сильные руки. Я раньше не замечал как-то — почти черные. А кисти косно распяленные, как ступни.
— Мы так в армии драили, — пояснил он, заметив, что я за ним наблюдаю.
Я схватился за беседу. Подобравшись было, я опять расслабился, потянулся весь.
— А я не был в армии, я увильнул, — начал я в потягушках. — Я перепрыгнул через проволоку, через забор. Они догнали — ты зачем бежишь? ты и сам нам такой не нужен. Иди себе. Хотя постой-ка… Я окончательно убежал…
Все это Дима прослушал, замерев внимательно, склонив голову набок, как смышленый зверек непривычную для себя команду. А когда я закончил, он попросил:
— Ты молчи, а? пока я работаю. Ну сколько щас времени простояли с твоей проволокой, а? Ну зачем же, зачем же мне все это знать?!
Я замолчал.
С упоеньем работал, обтирал тряпочкой ножки у мебели, обходил на четвереньках стулья, узенький, подлезал под них, змеясь, тер, мыл, ластился к заблестевшим местам, хотел, наверное, клубочком свернуться на чистом паркете, и громадные трусы с клеймом едва держались на копчике.
Ну хорошо, ну а как рассказать-то?
«Дима, было черт те что, не знаю, с чего и начать?»
«Дима, вначале зазвонил домофон. А ты как раз пошел с моими помоями — вон!»
«Дима, я снял трубку домофона. Ты орал, как всегда ты орешь, а я орал, что открыто, что входи давай. Ты не слушал, конечно же, орал свое, и тут тебя сбило другим голосом, неуловимо отличным от твоего. Баритон. Со слезами. Мокрый, густой, как ночь, баритон. Ревела вьюга. Баритон умолял, рыдал. Оказался — твоя эта ма…»