Чудесные знаки
Шрифт:
— Я случайно, — сказал он. — По пути.
Она кивнула, не веря.
— Да как бы я догадался, — стал он доказывать. — Я сто лет вас не видел, и я вспомнил-то в тот миг… — и осекся.
В тот миг, когда он вылез из «Ямы», скуля, как дворняжка, подбитая в брюхо, слава богу, тьма была кругом. Можно было поверить, что ничего не случилось только что — пониже земли, под землей, в зале, слабо освещенном, сыром, глубоком, где столы липкие, холодные, где люди расслабленные, — чтобы думалось, все тут настоящее, но он оттуда вылез, из той ямы, оставив внизу за собой горестный
— Я был в «Яме», Толян знает.
— Знаю, — подтвердил Толян.
— А потом решил заглянуть к вам.
Марина опять кивнула, взгляд ее упал на бутылку. Брови слегка приподнялись.
— Надо выпить, — сказала она.
Толян мигом схватил бутылку и набулькал в три стакана.
— А что за праздник? — спросил Алеша.
Марина улыбнулась, ямочки проступили на румяных щеках, губы сложились ягодкой.
— Женимся мы! — крикнул Толян и захохотал, замотался по дивану.
Маринка совсем потупилась.
— Го-осподи! — вскрикнул Алеша — А тайны-то, тайны-то напустили! Ну поздравляю же! Горько!
Сердце забилось-забилось. Тепло-тепло стало в груди. Он завертелся, заверещал, замахал не хуже Толяна, стал красный, сверкающий. От нежности к новобрачным смеялся, лепетал пустяки, не слышал себя, ничего-никого не слыша, только встречная радость их слепила: влажные зубки Маринки и большие глупые Толяна хохочущего. Господи, наконец-то что-то кроме слез. Он и сам хохотал, хрустя грибами, запивая их горькой водкой. Он заметил, что плачет, удивился, но тут же понял, что это от водки, растер слезы и вновь хохотал. Наконец, изнемогши, затихли. «Люблю их, хороших», — отдаленно, как сквозь сон, подумал Алеша, это не удивило, не насторожило его, никакой тревоги в нем не было. А было так, словно он наконец прибежал куда надо. Вдруг он вспомнил:
— А что вы хотели мне предложить-то? Присоединиться-то? Типа бизнеса что-нибудь?
— Ты че?! — отшатнулся Толян. — Чур меня! За бизнес людей убивают. Нам это надо?
Марина, потемнев, кивнула.
Алеша был согласен, но захотел поспорить:
— А если мы втроем фирму откроем?
— А рэкет? А мафия? — крикнул Толян.
А Марина сказала:
— Мы не такие.
А Толян горько выдохнул:
— Они все душегубы.
Алеша был с ними согласен.
— Ладно, к чему тогда присоединяться-то?
Марина потупилась. Внимательно стала катать пальчиком мандаринку. Толян качал головой, вздыхал, гладил свои рябушки.
— Сами же сказали, присоединяйся! — упрямился Алеша, любя их, нежась в их молодом счастье.
Тогда Марина повела большими плечами и подняла на Алешу глаза. Синие. Еще темнее. Темно-синие. Черные. Алеша затосковал: «Что я, дурак, расспрашиваю! Опять что-то сдвинул. Сидели и сидели бы!! Ах, я б даже и не шевелился, только б все оставалось, как есть. Только б ничто не изменялось больше. Пусть хоть эти со мной останутся!»
Мандаринка откатилась от Маринки.
Алеша, играя, толкнул мандаринку обратно.
Нет, синие, предгрозовые…
Все, ушла, ушла беззаботность. Только что была, все уж…
Мандаринка прокатилась ни к кому, мимо всех,
— Подумай теперь, — потянулась к нему через стол, личико миленькое над плечами силачки, вздернутый носик.
(Поразило — как с таким носиком и так глубоко горевать?)
— Как нам всем жить теперь? Как!
Он не знал:
— Скушай что-нибудь, выпей, Маринка.
Она нахмурилась: «Надсмехается, нет?» Потом кивнула, ясное дело, что ты не знаешь, как жить. Никто и не думает, что ты знаешь. Ты сиди и смотри, как я плачу-горюю. Он смотрел.
— Мы из Мытищ, — начала Марина. — Папа мой сталелитейщик. Ты доску почета в Мытищах видал?
— Нет, — сказал он еле слышно.
Горестно поразилась этому. «Надо ж, кто ж ты такой и откуда?»
— Сталелитейщик, ударник труда. На все Первомаи в парке культуры в Мытищах гулянья. Мы с папой, с флажками-ветками в цветиках-листиках, его все узнают, он на доске почета. «Гордиться нельзя, — говорил папа мне радостно. — Мы для себя — никогда, мы для людей — на всю жизнь. Потому что мы русские». Я же гордилась. Мой отец самый лучший, горделиво думала я, он сталелитейщик, а я хорошистка, я звеньевая, по физ-ре и по пению — пять у меня! В пионерлагерях мы играли в «Зарницу», девочек брали медсестрами. На войне я выносила раненых, закрывала от пуль, земляника — кровь… папоротник — лазарет, подорожник — бинты. Нас учили вожатые — нужно, не дрогнув, погибнуть за Родину. Я знаю войну. Наши всегда побеждают.
Марина, не заметив, смяла вилку в комок. Костяшки пальцев побелели. Заплакал Толян. Она сказала, как позвала:
— Папа мой…
— Маринка! — испугался Толян. — Любовь ты моя! Не надо! Жена моя!
— Папа мой вор, бродяга, дурак, бомж, побирушка! — крикнула в ярости.
— Лешка! — Толян захлебнулся от слез. — Скажи, пусть не порочит отца! Не позорь его, Маринка!
— Он пробил дыру в ноге и на это живет! На сожалении! — кричала она, трясясь от бешенства. — Он показывает дырявую ногу, как только не стыдно ему! А ему кидают деньги в кепку!
Маринка вскочила, отбросила стул.
— Он вот так вот ходит, вот так вот! — стала показывать, качаться в стороны, как пьяный медведь. — Он спит на земле! — Она повалилась на пол, показала, как спит. Закрыла глаза, захрапела.
Толян с Алешей привстали из-за стола, чтобы видеть.
Она поднялась.
— Он жрет на помойках!
Она и это показала, подбирая с пола всякую дрянь, обсматривая ее, обсасывая, изображая, что вкусно.
— Он забыл свою дочь! — зарыдала она и добавила: — и по-русски он больше не говорит.
Она уж замолчала, а отзвуки голоса плавали в комнате, чуть-чуть, едва-едва, как те подводные колокола из глубин.
— Это правда, — горько, мокро шептал Толян. — У ней папа стал бомж, он не хочет к людям обратно.
— Вот что, — сказала Марина, посуровев. — Мы с Толяном решились. Все равно здесь нам пропасть. Теперь всех убивают, — она недобро усмехнулась. — Я знаю, они не ради богатства убивают. Им завидно, что есть нежадные. Они хотят всех таких извести. Это война. Мы уезжаем. Поехали с нами.