Чудесные знаки
Шрифт:
Ты лежал в гимнастерке, набухшей от крови, я тебе воротник расстегнула, ты улыбнулся за это. Я тебя потащила, ты помогал, мог немного ползти. Если взрывало близко, мы к земле припадали, лицами вдавливались. Потом снова ползли. Ты мне улыбался — заговорщики среди смертной войны. Из неба злой летчик нас разглядел. Рыча, стал носиться над нами. Уносясь для разгона, он сигналил, что снова вернется. Что видит и помнит. Распаляясь, все ниже он проносился над нами. Уже ветер от крыльев его нас обдувал. Уже видели злое лицо карателя молодого в тесном шлеме глухом, в стеклянном шаре кабины. Щурясь, как азиат, плосколицый от встречного ветра, страшно, прицельно палил с высоты он, старался попасть в нас обоих. Пули ныли, вонзались вокруг. Я тебя закрывала руками. Вот он опять улетел для разгона,
— Никогда же! Никогда ты не догонишь меня, проклятая! Вот дерни за веревочку свой линялый казенный халат, сбрось, погляди, ты иссохлая вся, страшна и стара ты, мерзкая! А я прекрасен, жесток, молод, сравни нас, неразумная ты!
И он скинул одежды, и старуха закричала, как хищная птица, и рухнула замертво. К его ногам. Обрушилась иссохшими костями, лоскутьями дряблой кожи, седыми космами, бледными глазками.
О гнев золота моего! О остуда синевы моей!
И пошел он, опаляемый золотом своим, остужаемый синевою своею. Вот они склонились к нему: мерзкие зверовидные рожи зеленые, роняющие слюни алчбы. Тогда он открыл коробок и достал серебряные пули. Он стрелял в них, прямо в синие-золотые разумные глаза их. И ни разу не попал. А они, неповрежденные, склонялись над ним все ниже и ближе, и тогда он закричал им: «Я знаю, кто вы! Вы — послезимние, наконец проснувшиеся деревья, клубящиеся первой зеленью. Ваш зеленый дым — не опасен, не гибелен. Это морок первых ранних листочков по кронам вашим!» Но они мягким толчком положили его на землю. «Хватит бежать уж». И он лег легко, сразу смирившись, раскинул руки и ноги, он крикнул им последнее: «Убит я той зимой, той, не этой». А дымно-зеленые твари погрузили стальные когти свои в грудь ему и стали раздвигать грудину его с хрустом.
И раздвинули ее совсем. И хлынул из груди его сад белокипящий, сад груди его хлынул яростный, торопясь и ликуя и клубясь. И сад груди его залил весь мир. И все в мире умерли.
То зароюсь вся в снег, то как выпрыгну вся! Настораживаюсь, озираюсь. То играю снежком, то лежу, разленясь. Ушки мои домиком, лапки колечком, рыскаю рыскаю в родимом лесу моем саду моем неоглядном никого нигде нет я одна радость здесь умиление сама себе госпожа-государыня.
ЧУДЕСНЫЕ ЗНАКИ СПАСЕНЬЯ
(роман)
Опять
Бью зубами и сейчас разорвусь, но нет же! брошусь к окну — подышать солнышком.
Веточка дрожит чистыми листочками у моего окна.
— Веточка, ты меня видела сейчас?
— Я-то тебя видела, а ты видишь — я дрожу?
— Ты дрожишь от лета. Здесь на высоте воздух гуляет, как хочет. Ты в завихрениях летних струений. Не то дело зимой — зимой воздух бескрылый, лежачий, и ты стоишь сонной палочкой. Ты дрожишь от жадности к лету.
— О нет.
— Отчего ты дрожишь, сучок?!
— Не от вида твоего синего дрожу я, а от ожидания.
— Какое ожидание содрогает тебя, милая веточка?
— Видишь же, высунься, нагнись по пояс, расплескайся волосами по ветеркам — вон я расту на твоем этаже на цыпочках. В щелке расту я уступа дома твоего. А подо мной гуляет высокий воздух. И надо мной гуляет высокий воздух. Я расту меж двух воздухов.
— И расти, милая. Здесь колодец двора голого. Будь ты садиком.
— Нет. Придут злые рабочие и вырвут меня. Потому что я впиваюсь корнями в камни дома твоего, и дом разрушается.
— О, милая, впивайся на здоровье. Им не добраться — здесь узко и высоко.
— О, я дрожу, они поднимут голову и увидят меня. И залезут.
— Послушай, я сама человек, я знаю язык людей. Я поговорю с рабочими, я дам им взятку. Они напьются на мои деньги вина, полезут, упадут и убьются.
— Рабочие от тебя от самой задрожат, как я дрожу от рабочих.
— …?
— Потому что ты вся синяя!!
— Ветка, ты дура! Летние летания воздуха так недолги, только они и нужны для жизни твоих малолетних листочков! Не думай о гадах-рабочих, не смотри вниз, дрожи только от ветерков, а я выкуплю твое лето. Я отдышусь хорошенько, порозовею, причешусь и выйду ради тебя к рабочим, поболтать, отвлечь и увести.
У Марьи есть дочь Зина и внучка Жопа. Зина лысая, а Жопа тупая. У Жопы есть жених: полуМ-полуГармонь. Гармонь воевала на фронтах СССР. Жопа тряслась, что убьют Гармонь на войне, и Жопа от Гармони не размножится. Но Гармонь сама убила беременную грузинку лопаткой по башке и вернулась к невесте своей — заждавшейся Жопе; абсолютно целая, наскучавшаяся Полугармонь, немного только притравленная каким-то военным газом, случайно утекшим из бурдюка на своих же бойцов.
Сама Марья — все та же, единственная новость — что у Марьи недавно начала расти мошонка. Все вначале перепугались, но постепенно привыкли.
Дочь Марьи, Сальмонелла (кое в чем Зина, ведь Жопа тоже отчасти Леночка), ну вот, дочь ее Сальмонелла тайно плюет в мою пищу, а я это знаю. Жопа же все время кончает курсы из «Вечерней Москвы»: массажистов, секретарш-маникюрш, намотчиков-аэробщиков и т. д. Жопа не прошла ни одного конкурса в мире. Притравленный войной за СССР (который все равно развалился), Жопин жених — Полугармонь работает молотобойцем: дробит за деньги людей. А, например, Сальмонелла в своих толстых очках работает снайпером — отстреливает воров с ночных заводов. Но Марья-то, мать ее, и есть вор!! У них все перепутано.
На самом деле все эти люди — самозарожденцы.
Ведь Марьин отец сдал в НКВД и расстрелял до смерти своего отца — богатого вдумчивого крестьянина, то есть Марьиного дедушку. Этот дедушка в руках сына непроизвольно синел лицом, пока не затих навеки.
А уж после этого сын в новеньких погончиках зачал Марью; зачиная ее, он тоже синел лицом и весь шевелился, потому что жизнь не хотела. Но вот Марья вывалилась в мир. А уж Сальмонелла родилась не только из Марьи, но и из безвольного человека с шестью пальцами. (Который даже и не знал, чего у него шесть пальцев-то!) Так и ходил себе, пошевеливал пальцами… Его-то рыжая и белоглазая Марья специально цапнула для размножения.