Чудесные знаки
Шрифт:
Ночью, когда все уснут, я растворю окно, свешу свои длинные шелковистые волосы в синеву ночи, и ты по ним заберешься ко мне. И я тайно припаду на грудь твою.
И вот годы шли, шли, шли, и однажды наступило лето. Оно было совсем юное и слабенькое, чахло по московским подворотням. Но воздух уже был синий и теплый, и я держала окно открытым.
И вот позвонили, сказали: «Большой талант!» — и привели ко мне гостя — Сашу, юношу с гитарой. Я просто окаменела. Миловидный и легкие волосы — друзья сквозняков, и розовый ротик, и ясные глазки… Таких тысячи, тысячи, тысячи… пригожих, бродит по гостям, угощает собой… тысячи их!
Чай я расплескала мимо чашек. И у меня не было сахара. Я сказала про это, а Саша сказал, что любит сладкий.
Я выходила из комнаты подержаться за сердце, приходила обратно, разливала всем чай, опять выходила, возвращалась… маялась я.
Оттого что юноша внимательно следил за мной умными серыми глазами, мне делалось еще хуже: если он такой умный, как сообщают два его ясных глаза, то взял бы да ушел. Ведь ясно же! Ясно!
К тому же я не люблю юношей с музыкальными инструментами и серыми глазами. Это не мужчины. Я знаю, какие мужчины. Полугармонь. Она сама говорит, что она мужчина, и я верю, потому что от Полугармони трясешься и клацаешь зубами. Она была на войне, и она солдат, лизнувший кровь…
Кровь, Саша, кровь и Полугармонь. А ты, Саша, ты что-то другое… Полугармонь самая сильная в мире. А таких, как ты, — тысячи, тысячи, тысячи.
Мне кажется, что когда наступят сумерки и если не включать света, то лицо твое будет слабо белеть в летней густой синеве. А жизнь будет очень длинная.
Так вот… что там еще… А, Полугармонь! Полугармонь, Полугармонь, Полу… и Марья! Марья! Они страшенные, Саша. У Полугармони потому такая бабья морда, что строгая Марья нюхает Полугармонь, и у Марьи теперь растет мошонка. Она очень строгая — Марья! Ей надо все, что кому дороже всего. Потому что она — вор!
А ты, Саша, ты пришел сюда и ничего не знаешь. Из синевы лета влажного ты выплыл, вынырнул — серые глаза с улыбкой: «Здрасьте!»
Нет, не здрасьте, Саша, не здрасьте — а они низовые, страшенные, разбухшие, необходимые, уважаемые, и всегда будут со мной, всегда, на всю жизнь.
История моя такова: я им попалась нечаянно, а они и цапнули! Мне не убежать — за побег меня разорвут они. (А ты и похож на побег!) Я точно не знаю, почему я им попалась, но я должна быть с ними зачем-то. Они ни за что не отпустят меня. Они разорвут меня, даже если просто увидят тебя. Такое у тебя лицо.
(Мое-то они все время бьют, и оно в аляповатых цветах их ударов, оно им даже нравится уже, как расписная чашка.) Но твое лицо, Саша, его ведь не тронешь, и оно обожжет им морды, а убьют за ожог меня. Поэтому уйди, пожалуйста. Уйди на цыпочках, спрятав лицо в ладони.
Два его серых глаза неотрывно смотрели на меня, и в них разгоралось торжество.
Я выходила подержаться за сердце и возвращалась обратно.
Послушай, Саша, у тебя под кожей летучая, ясная кровь. Она так легко загорается, и ты весь розовеешь. Ясно, тебе нужны только твои песни, которыми ты славишься на все лето. Тебе нужно славиться, славься в других местах! Славься под сияющими кронами очарованных дерев! И у берегов рек славься! И у самого синего океана — славься, Саша!
А здесь. Здесь скорбное место. Низовое. Ты человек добрый, я чувствую. Но ты человек недалекий, не очень-то умный: ты не понимаешь, что я женщина. Я накоплю на «Морозко» и смогу прилично питаться. И мне нужна хотя бы мягкая кровать с более-менее простынями. У меня есть тумбочка, чашечка, есть и кастрюлька. Я специально, Саша, оставляю свою комнату открытой, и, когда меня нет, Марья с внучкой врываются сюда и бешено пляшут «Ламбаду». А Зина чутко стоит на дверях. С ружьем. Они трогают все мое. Меряют мои лифчики. Чтобы не очень шарились, я оставляю деньги и кольца на самом виду. Видишь, я совсем без колец. И без денег. Но это мое доверие к ним — не запираться. За это они добродушные. Я живу на цыпочках, на самом краю, над бездной. Видишь, у меня все продумано. Ты же не хочешь столкнуть меня туда, Саша? Ведь ты добрый все-таки человек, да ведь? Ты так не сделаешь, нет ведь?
Два его серых глаза уже давно сияли, сияли, сияли. Только он один знал, чего они рассиялись, что за праздник у этих двух глаз.
А я заметила, что меня еще что-то беспокоит.
Но я этого еще нс знала. Я думала — обида за колокольчик.
И два его серых глаза… и тут я решила извлечь выгоду из их внимания, из их неотрывного, бездонного внимания ко мне.
— Подожди-ка минуточку! Я сейчас! — сказала я.
Я решила — наглядно. Раз он все время смотрит на одну меня, то другого ничего в мире он просто не замечает. Такое бывает у тупых дурачков — им блеснет стеклышко, и они, разинув рот, потянутся к нему, к нему одному, не понимая, что есть целый мир вокруг! Я уже поняла, что он туповатый. Поэтому тем более хорошо — наглядно. Два его серых глаза смотрят на меня, и я на себе же и покажу двум этим ясным… Сама собой изображу.
Я взяла две подушки, две веревки и пошла, заперлась в ванной. Я крепко примотала подушки к плечам — плечи стали огромные, торсовые, гордые, и я немного потренировалась, потопала и в зеркале сама на себя посмотрела земляным таким взглядом… ну, долго объяснять. Но я себя напугала, надо сказать! Еще я пробовала скалиться и говорить утробой, но закашлялась. Ладно, и так сойдет. Я покажу ему их. Он просто не верит, какие они страшенные. Поэтому он и не верит, что у них власть надо мной. Он не понимает их власти. Он не понимает, что Москва-то стоит на цыпочках, на воздухе и рухнет, и расшибется вдребезги, если они захотят. Он просто не знает, что кровь отцеубийцы — лежачая и темная и она не может одна от ужаса сама перед собой — ей нужна легкая и алая — ублажать и веселить черную лежачку. Вот моя поймалась, моя, легкая и алая, ясно пламенеет и забавляет их. И уж если я попалась, то и попалась, то и моя жизнь теперь попалась, и своровать меня у них нельзя. Я обязана быть с ними, иначе они растопаются, догонят, убьют меня, растопаются еще сильнее и провалят Москву в нижний, бледный воздух и еще ниже, сквозь следующий слой почвы туда, уж не знаю, куда, там не видно, там бурое месиво пламени…
Он не представляет, что может случиться, если раздразнить эту лежачую кровь. И я покажу ему наглядно.
И я вошла в комнату и: смотри теперь своими серыми глазами: во! во! топаю! пол трясется, хожу враскоряку, почти без ног, один торс, а всего-то — ослабил колени, присел и зад оттянул книзу (подземная часть). Ну как? А, погоди-ка, подушки съехали, сейчас поправлю — подкладные плечики мои. Могуче ведь? А топать надо с пятки, с пятки, когда идешь, чтоб гудел весь подземный воздух… Погоди, надо еще лицом двигать и вбок глаза… сейчас будет похоже… во… ну как?! А еще задеть тебя, чтобы ты содрогнулся. Но тут я споткнулась о собственные плечи, повалилась, запуталась в веревках. Но ничего. Я ему показала весь ужас мой от жизни моей. Я ему показала их. И сердце его изойдет слезами жалости ко мне.