Чур, мой дым!
Шрифт:
А потом мать лежала рядом со мной, я смотрел на ее ввалившиеся щеки, прижимался к ней и с горьким страхом слушал ее шепот:
— Вот чувствую, что не доехать мне. Господи, на кого ты останешься… И сахар обронила, а ведь столько выстояла, столько выстояла…
Мы долго не могли уснуть в ту ночь. Она рассказывала об отце, о том, какой он добрый, работящий и как ему тяжело жить без нас. Говорила о людях, учила меня быть со всеми приветливым, чтобы каждому захотелось мне помочь. Я сознавал, что мама говорит со мной не просто так, и все сильнее чувствовал, как страшно даже подумать, что могу остаться один.
Нам
— Отошел, царствие ему небесное, — с легким вздохом, без горя сказала тетя Глафира и закрыла шапкой деду морщинистое лицо. Потом подняла его на руки и вынесла из вагона, точно на прогулку. Ваня тихо плакал, а мне было боязно и странно, что все так внезапно случилось, — был дедушка, играл с нами в охотников, улыбался, а вот и нет его теперь и никогда не будет. Из нашего вагона выносили с закрытым лицом еще кого-то.
Под конец пути заболела мать. Она лежала на спине, ничего не могла есть и только часто просила воды. Тетя Глаша давала ей чистый кипяток и мутную жидкость — настой на стеблях подорожника.
— Ты не беспокойся, сынок, — утешала меня мать. — Я-то поправлюсь. Важно, чтобы ты хорошо у меня ел. — И она старалась разделить нашу еду на две неравные порции — мне побольше, а себе поменьше.
— Перестань от себя отрывать! — сердито прикрикивала тетя Глаша. — Пацанов я и так не обижаю, а у тебя вон кости торчат. Что мужику-то своему привезешь?
Мать слабо улыбалась, кивала в мою сторону:
— Его привезу — и то счастье.
— Не велико оно, счастье, без матки. Ребятенок с хорошим-то отцом сирота, а уж с пьющим — совсем беда.
— Он бросит, я знаю. Он перестанет пить, когда мы приедем, ведь не бессердечный, — убежденно говорила мать.
— А коли так, держись, не поддавайся, — будто приказала тетя Глаша.
— Держусь, Глашенька. Ой, как держусь…
Мать и в самом деле держалась что есть сил, я это видел. Когда ей было больно, никто не слышал даже просто тяжелого вздоха; она закрывала глаза, сжимала тонкие посиневшие губы, впивалась сухими пальцами в платок или в край одеяла. Я понимал, что и мне нужно держаться изо всех сил, перетерпеть все: голод, стужу, неуют. И только тогда мы обязательно одолеем нашу невыносимо долгую дорогу, приедем в Ишимбай к отцу, к сытной хорошей жизни.
«Ты поплачь, поплачь, полегчает»
В Ишимбай мы приехали одни, без тети Глаши. Мы простились с нею на каком-то маленьком полустанке. Мать потом долго вспоминала ее и просила меня никогда не забывать ни дедушку Федора, ни Ваню, ни тетю Глафиру. «Это святые люди», — говорила она.
Отца мы нашли с трудом. Всё ходили по малолюдным заснеженным улицам мимо деревянных домиков и заборов. Спрашивали у прохожих, как пройти к поселку строителей нефтеперегонного завода. Поселок оказался почти на самой окраине города. Рядами стояли длинные приземистые бараки.
В одном из бараков нас встретила пожилая сухонькая женщина, комендант общежития.
— Ой же и песельник он у вас, — сказала комендантша, показав на гитару. — Распоется, всю ночь не успокоить. — И сейчас же сообщила строгим шепотом: — Закладывает лишку. Да тут все хороши, — словно бы пожалев нас, бросила она. — А вас он ждал, просто измаялся, ожидавши. Я ему сейчас на завод позвоню, бегом прибежит.
Женщина ушла. Мать, не раздеваясь, присела на единственную табуретку, растерянно и утомленно оглядела комнату, сняла очки, чтобы протереть стекла. На тонкой переносице остались два красных пятна, а от них вдоль запавших глаз широко растекались черные дуги.
— Ну вот, сынок, и приехали на пироги, — с долгим вздохом сказала она.
Около часа мы ждали отца. В комнату он ворвался шумно. Вбежал в расстегнутом ватнике, уронил хлеб, конфеты, колбасу — все, что принес для нас, но не стал подбирать упавшее, а сразу же опустился перед матерью на колени. Лицо его постарело, вдоль большого носа пролегли глубокие морщины, небритые щеки ввалились. В глазах были боль, нежность и раскаяние.
— Теперь все будет иначе, вот увидишь, — сказал он порывисто. — Ты прости меня, Поля, прости. Я брошу пить. Вот увидишь! Теперь все будет хорошо, обещаю тебе.
— Дай-то бог, дай-то бог, — устало и, как мне показалось, безнадежно, говорила мать и гладила отца по жидким растрепанным волосам.
— Раздевайтесь, раздевайтесь-ка, мои дорогие! — встрепенулся отец и, проворно, с неистовой радостью вскочив на ноги, закричал: — Мы сейчас такой пир закатим! С вином, с гитарой, с песнями! Эх, черт побери, ты помнишь, Поля, тот вечер? Ты всех тогда переплясала, а я всех перепел. Нас в шутку обвенчали, как победителей, а из шутки — вон что получилось. Станцуй-ка и сегодня, Поля. А я спою нашу любимую: «Располным-полна моя коробушка, есть в ней ситец и парча».
Отец пропел это и обнял мать. Я увидел, что они счастливы. Отец стал подбрасывать меня к потолку, приговаривая:
— А ну, еще! А ну, повыше!
Но пир с плясками и песнями не получился. Мать сначала смеялась, по ее бледным щекам текли слезы, а потом она вдруг почувствовала себя настолько ослабевшей и утомленной, что пришлось уложить ее в постель. Отец перепугался, побежал за доктором. Оказалось, что у матери крайняя степень истощения. Ей нужен постельный режим, хорошее питание, внимательный уход.
На следующий же день отец снял комнату в просторном бревенчатом доме. Там жила бабушка Настя со своей дочерью и внуком. Мать уложили на широкую кровать перед окном, около изголовья поставили столик, положили на него фрукты. Отец каким-то чудом раздобыл яблоки, груши, виноград. Он принес даже полмешка муки, чтобы бабушка Настя кормила нас оладьями и пирогами.
В доме всегда было жарко натоплено, пахло лекарствами. Часто приходили врачи, но матери не помогало лечение. Через несколько дней стало совсем плохо, она отказывалась от еды. Отец ходил мрачный, нелюдимый, не разговаривал даже со мной. Он подолгу сидел у постели матери, молча держа ее руку в своей. А вскоре наступил тот рассвет, когда бабушка Настя подтолкнула меня, еще сонного, к столику с фруктами.