Чужаки
Шрифт:
— На собственной шкуре убедились, значит?
Солдат угрюмо посмотрел на Алешу.
— Хватит калякать. Давай книгу-то. Я один, что ли, убедился? Ты ведь тоже добровольцем пошел, забыл рази? — и, помолчав, добавил: — Научили всех, кто цел остался. — И вдруг, оживившись, спросил: — А где ребятки-то?
Те двое живы ли?
— Живы, здесь в дивизионе.
— Ну и слава богу! — с облегчением вздохнул солдат, — ребята, видать, хорошие. Пригодятся. Время-то вон какое подходит. — И он степенно пошел, побрякивая крестиками.
Проводив солдата, Алеша подумал: «Этого убеждать не надо. Он и сам агитатор». Вскоре они познакомились
Артиллерийский дивизион, которым командовал Калашников, считался одним из лучших в дивизии. Он отличался меткостью стрельбы и хорошей дисциплиной. Многие солдаты и сам Калашников несколько раз награждались орденами. Однако за последнее время у начальства стало складываться о дивизионе самое плохое мнение. Ни одна даже большая часть не имела в своем составе столько пропагандистов против войны и самодержавия, сколько было их в этом дивизионе. Видя, что Калашников ничего против агитаторов не предпринимает, начальство решило расправиться с крамолой самостоятельно. Перегруппировав личный состав дивизиона, командир полка собрал всех замеченных в агитации солдат в одну батарею и приказал Калашникову выдвинуться с этой батареей к передовой линии окопов. Перед батареей была поставлена задача утром открыть огонь по занимаемой немцами высоте. Понимая, какая страшная опасность угрожает батарее, которой придется одной с открытых позиций сражаться со многими десятками немецких орудий, сосредоточенных на этом участке, Калашников решил еще раз переговорить с командиром полка по телефону. Командир резко спросил:
— Вам, собственно, приказ не ясен или другое что?
— Нет, приказ ясен, но для орудий и личного состава батареи создается огромная опасность.
В трубке телефона послышался смех.
— Что и говорить, поручик, — смеялся полковник..
Война — дело опасное. Гораздо опаснее, чем, например, агитация. Но вы-то, надеюсь, человек храбрый, и вас агитаторы, надо полагать, еще не распропагандировали. Однако вот что, поручик. Я хочу вас предупредить, что если батарея прекратит огонь без моего приказа при наличии хотя бы одного способного для стрельбы человека, вы будете отданы под суд, не забудьте этого, поручик.
Калашников слышал, как командир полка, выругавшись, бросил трубку, как переговаривались телефонисты. Но ни людей, ни стен блиндажа не видел. Все было черно будто ночью.
К утру батарея заняла назначенную ей позицию, но подготовить для людей укрытие и замаскировать орудия как следует не успели.
Утро наступало медленно. Поднявшийся ночью туман долго не расходился. Солнце уже взошло, а над землей все еще плавало липкое холодное марево. Понимая безвыходность положения, но все еще на что-то надеясь, Калашников решил ничего не говорить солдатам. Всю ночь он ходил около орудий, но когда рассвело, он решил воспользоваться туманом и приказал открыть огонь раньше, чем немцы обнаружили батарею.
Орудия ударили дружно. Залп повторялся за залпом до тех пор, пока батарея не перешла на беглый огонь. Когда туман рассеялся, Калашников уточнил прицел и лег в приготовленный ему окоп позади батареи.
Осыпаемая снарядами высота дымилась, словно вулкан. Было очевидно, что если немцы не успели убежать из окопов, то были наверняка перебиты, и дальнейший обстрел высоты становился бесполезным. Однако в приказе было сказано: «стрелять до тех пор, пока не будет получено другое указание».
— Так и случится, — кусая губы, шептал Калашников, — мы будем бить по пустому месту, а немцы тем временем преспокойно нас расстреляют. — Ожидая развязки, он с тоской смотрел в ту сторону, откуда вот-вот должен был начаться обстрел батареи.
Но немцы медлили. Ошарашенные дерзостью выдвинувшихся на открытое место русских артиллеристов, они вначале предполагали, что орудия выдвинуты для поддержки наступления пехоты. Сбитый с толку противник долгое время не отвечал, пока, наконец, понял, что другие рода войск батарею не поддерживают.
Находясь в расчете первого орудия, Алеша видел, как слева и справа легли два немецких снаряда.
— Вилка! Держись! — закричал он подающему снаряды молодому татарину.
Скосив глаза, подающий ничего не ответил и, согнувшись, снова побежал за снарядом. В какой-то миг Алеша заметил, как трясутся руки и нижняя губа подающего. По-видимому, он ясно представлял себе близость неминуемой смерти и, стараясь подавить страх, ни о чем больше не думал, а как заведенный машинально выполнял свою работу.
— Засекли, сейчас стукнут! — услышал Алеша голос заряжающего, и в тот же миг снаряд упал с небольшим перелетом, потом прицел был уточнен, и с этого момента начался методичный расстрел выставленной на уничтожение, надоевшей начальству батарейной прислуги.
Алеша видел, как отлетело в сторону второе орудие, как, взмахнув руками, упал Володя Луганский, а бросившийся к нему Миша Маихин свалился на правый бок. Он видел, как были разбиты остальные два орудия, но сам он все еще продолжал стрелять.
Когда смолкло последнее орудие, Калашников поднялся из окопа и, словно пьяный, пошел к уничтоженной батарее. Он не знал, что за последние несколько часов волосы его побелели, не чувствовал, как слезы текли из его глаз. То и дело спотыкаясь, Калашников повторял:
— Будьте вы прокляты! Будьте вы прокляты!
До батареи он не дошел. Тяжелый снаряд лег впереди. Калашников упал.
Когда обстрел прекратился, санитары пехотной части подобрали двух тяжело раненных артиллеристов. Это были Алеша Карпов и Федя Зуев. Они лежали придавленные опрокинувшимся орудием.
Позже был найден полумертвый, засыпанный землей Калашников.
Вечером в госпитале у Карпова вынули из плеча и груди три осколка, а Феде ампутировали ногу. Раненого и контуженного Калашникова отправили в тыл.
Весь остальной персонал батареи был уничтожен.
Страшно было на фронте, но не лучше и в тылу.
Из дому приходили горькие письма, Алешу извещали о смерти близких ему людей. Погибли от чахотки одна за другой две двоюродные сестры. Не выдержав изнурительного труда, умерли дедушка Иван и бабушка Елена. Мать бедствовала, больная и одинокая. В последнем письме она писала:
«Дорогой мой сын, когда же придет конец этой проклятой войне? Когда люди одумаются и перестанут убивать друг друга? Ведь только среди нашей родни шестнадцать убитых и девять калек. Это в тринадцати-то дворах. Вчера соседка наша Степанида тоже получила на Фому похоронную. У нее начался припадок. Она теперь никого не признает, все ходит по улице и то плачет, то поет матерные песни. Глядя на нее, у меня разрывается сердце».
Дальше шло несколько зачеркнутых цензурой строк. Письмо кончалось словами: