Чужестранцы
Шрифт:
А бабушка, неслышно замерев на пороге гостиной, с горечью смотрела на худую женщину сорока лет, раскинувшуюся на диване. В комнате висел тяжелый, затхлый смрад перегара, табачного дыма и пота. Возле дивана валялись пустые бутылки и жестяная банка из-под кофе, полная влажных окурков. Пыль толстым белесым слоем лежала на полках и полу. Только дорожка до дивана была дочиста прошаркана от постоянного хождения по одному и тому же маршруту.
– Здравствуй, Гала, – тихо сказала бабушка.
– М-м-м… – женщина скривила одутловатое лицо и махнула рукой, словно отгоняя
– Что ж ты, доченька, с собой сделала? А?
– Уйди… Уйди… – промычала женщина, не открывая глаз.
– Ко мне не приходишь, ладно. Но сына почему забыла совсем? Гала, он же ждет тебя. Каждый день ждет. А на Пасху – особенно.
Гала приподняла голову и сощурилась в сторону двери.
– Опять пришла? Учить меня? Уйди, говорю! – сердито пробурчала она заплетающимся языком.
– Галюша, – бабушка подошла ближе. – Ну зачем ты так? Ты же губишь себя.
– Гублю… Да! Ты думаешь – чего? Думаешь, легко мне? Думаешь, легко? Вы там, а я – тут! Тут! – она ударила кулаком по дивану. – Я не могу тут! Не хочу!
Ее заплывшие глаза глядели на бабушку со злостью и укором. Перекатившись на бок, Гала попыталась сесть, но рухнула бессильным кулем. Махнула рукой, икнула и вцепилась пятерней в свои лохматые короткие волосы, сбившиеся сизыми колтунами.
– Чего ты пришла, мам? Чего? Чего ты хочешь? Чтоб я к вам? В гости? Я не могу. Не мо-гу! Сил моих нет! Как мне на могилу сыночки смотреть, а потом жить дальше? Как? Мам, скажи!
– А Виктор где?
– Ушел твой Виктор. Бросил меня. Падла… Тяжело ему одно горе пополам тащить. Нашел себе другую бабу. Веселую. Которая водкой глаза не заливает.
– И ты не заливай.
– Как? Как?! Ты вообще… ты представляешь себе, как это – сына пятилетнего похоронить? Я тебя похоронила – еле в себя пришла. Витька тогда помог, вытащил. Семью создали. Масика родили… А потом и Масика… Тебе отвезла… Как жить-то? Я же пробовала сначала. Старалась. Крепилась. Только зря все. Все зря… Не могу… Я вот… – Гала протянула руку, раскрыла кулак. На ладони желто блестел пузырек с таблетками. – Я все решила, мам. Рядом лягу. Место купила. Соседке записку оставила и ключи. Брату позвонила в Саратов.
– Раз решила, то собирайся.
– Куда собирайся? – Максим вбежал в комнату и остановился, загораживая бабушке дорогу к дивану и глядя то на нее, то на мать. – Куда собирайся? В Ивушки? Бабуль! Мам! Вы чего?! Мам, мамочка, не надо, пожалуйста, – он упал на колени рядом с диваном и жалобно смотрел испуганными глазами на опухшее материно лицо. – Мамочка, родная, не надо переезжать в Ивушки! Ты живи, прошу тебя! Живи, мамуля! Не надо! Я потерплю, я не буду больше плакать, честно. Даже в гости можешь не приезжать! Ты только живи, не умирай, мамочка!
– Мась? – Галин голос дрогнул, сорвался. Она протянула руку и погладила лунный луч, бьющий сквозь грязное окно. – Мась, ты? Не плачь, хороший мой, не плачь. Ну… Иди ко мне… – она ласково обняла луч руками, прижала ладони к груди, обхватила себя за плечи. – Не плачь, сыночка, все хорошо. Я не умру. Ты не бойся. Давай я тебе песенку спою…
Месяц над нашею крышею светит,
Вечер стоит у двора.
Маленьким птичкам
И маленьким детям
Спать наступила пора…
Луна, желтая и круглая, смотрела с неба в одно из окон обычного девятиэтажного дома, где пьяная женщина укачивала свет и пела ему колыбельную.
– Спи, мой воробушек,
Спи, мой сыночек,
Спи, мой звоночек родной. [1]
Утром первым же автобусом Максим с бабушкой вернулись домой. Входя в ворота кладбища «Ивушки», окунаясь в его зеленую безмятежность, Максим спросил:
– Бабуль, а мы тут будем жить всегда?
1
Анна Герман, «Колыбельная».
– Пока нас кто-то помнит, Максимушка, пока кто-то помнит…
Инна Девятьярова
Красный колпак
Эйлин резала лук и порезала палец. Ах, какая неловкость!
Нож клацнул «Крак!» железным ведьминым зубом, надгрыз мясисто-розовое и сочнохрусткое белое, вишнево-ягодными каплями украсил пирог. Когда режешь лук, принято плакать.
…У гостя был луковично-острый колпак, красный, как созревшая вишенка, игольно-острые зубы торчали над нижней губой, точно у лесного хорька. Эйлин подумала, он пришел, потому что она вкусно готовит. Фейри всегда слетаются на запах ее пирога.
– День добфый, хозяюфка! – бельчачье-рыжим хвостом колпак махнул по столешнице, красно-алою лужицей растекся под ногами его, едва не запачкав башмаки. – Пфемного добфра тфоему дому, добфа муфу и детям малым, добфа тебе фамой. Не уделиф ли и нам, добфому нафодцу…
Эйлин смотрела, как он ест: разевая непомерно большой, лягушачье широкий рот, заталкивает за губу куски пирога один за другим, вишнево-красной улыбкой щерится ей в лицо. Как крошки разбегаются по столу рыжими резвоногими мурашами. Как ноет укушенный палец. Как красное пятно на переднике темнеет, подсыхая, словно притушенный костер на ветру.
– Убить лягушонка! Отрезать дурацкие лягушечьи ноги! Мам, это он тебя обидел! – только Кэйвен умеет так громко кричать. Только у Кэйвена есть злая, дальнобьющая рогатка. Кэйвен хотел заступиться за нее, он выскочил из-за дверей, выхватил из-за пазухи камень, прицелился…
Бум-мс!
– Ах ты, мефский мальцифка! Это тебе так не фойдет! – неловко, как подраненный лягушонок, гость прыгал по столу на одной ноге, обеими руками держась за другую, и темно-зеленые бриджи его, цвета сочной болотной ряски, горели потеками красного, точно пламя переметнулось с передника на них, пал пущен по траве, камыш занимается ярко-рыжим огнем. – Мы еще пфидем! Мы тебе устфоим!