Цирк Умберто
Шрифт:
— Да. Но мне вовсе не легко, барон, вовсе не легко. Напротив, мне очень грустно, и я предвижу в будущем большие осложнения.
— Не совсем понимаю вас. Вы полагаете, что цирк погибнет, но верите в свое искусство — и не ошибаетесь, разумеется. Что же тогда порождает вашу грусть и опасения?
Вашек ответил не сразу: барон коснулся больного места. Вашек не любил говорить об этом дома, а тем более с посторонними, но нередко он ощущал потребность поделиться с кем-нибудь своими переживаниями — просто чтобы слышать собственный голос и хоть ненадолго избавиться от гнетущей тяжести. Гаудеамусу можно было довериться, этот человек сроднился с ними, хотя и жил обособленной жизнью, был опытен и по-своему любил их. Вчера Вашек тоже сказал ему больше, чем намеревался, — пусть уж знает все.
Он взял господина
— Буду откровенен с вами, господин барон, а уж вы, пожалуйста, никому об этом ни слова. Беда цирка Умберто состоит в том, что у его владельцев нет наследника.
— То есть как? А вы? Человек в расцвете лет, талантливее, чем кто-либо…
— Да, я налицо. Но я говорю не о себе. Я думаю о следующем поколении.
— Маленький Петер Антонин?
Вашек молча кивнул головой. Сердце его защемило.
— С ним что-нибудь случилось? Он нездоров?
— Здоров, барон, но абсолютно непригоден для цирка. Мальчик ужасно труслив. Он боится решительно всего, особенно животных.
И Вашек излил господину Гаудеамусу душу, поведал ему о своем горе, о тщетных попытках пробудить в мальчике хоть мало-мальский интерес к среде, в которой он растет и которой упорно избегает.
— Странно, — произнес Гаудеамус после минутного раздумья, — ваш сын, внук Бервица! Мать — наездница, бабушка души не чает в животных! Впрочем, и в самом деле, я никогда не встречал его у манежа.
— Я не хочу сказать, — добавил Карас, — что он ни на что не способен. Мальчик он умный, сообразительный, ему легко дается учение, он читает, пишет по-чешски и по-немецки; может быть, он будет неплохим студентом. Но взять на себя дело Петер не сможет. Будь я уверен в необходимости сохранить для него дело, я бы обломал Бервица и полностью взял все в свои руки. Но при нынешних обстоятельствах я все чаще подумываю о том, как бы устроить жизнь без этих бесконечных переездов. Сейчас Петер наверстывает упущенное в летние месяцы, но если мальчик пойдет учиться дальше, лучше уж осесть где-нибудь на одном месте. А это не так-то просто.
— Гм, — покачал головой господин Гаудеамус, — между прочим, в Гамбурге строят театр-варьете. Большое современное здание со всякими новшествами. Почему бы вам не взяться за это? Правда, в Гамбурге вряд ли что выйдет: предприниматель сам собирается директорствовать. Вы знаете об этом?
— Нет. Первый раз слышу.
— Жаль. Это будет серьезный соперник на зимнее время.
— Не было печали… Только вчера я говорил вам, что достаточно одного толчка. Может быть, варьете и послужит этим толчком.
— Ну, во всяком случае, не теперь. До зимы им не отстроиться. Насколько мне известно, раньше весны они не начнут. А вы к тому времени уедете.
— Почему, барон, «уедете», а не «уедем»?
Гаудеамус смущенно улыбнулся.
— А вы, Вашку, наблюдательны… Ну да что уж, я ведь затем, собственно, и подошел к вам вчера. Вы умеете смотреть правде в глаза. Не знаю, повернулся бы у меня язык сказать об этом вашему тестю. Постарел он за эти годы сверх меры… Вы сказали, что собираетесь зажить оседлой жизнью. Должен сообщить вам, дружище, что и я по горло сыт бесконечными скитаниями. Каждый день другой отель, другая кухня, другая женщина — так больше продолжаться не может. Мудрость старости повелевает ограничить себя. Одним домом, одной кухней, одной женщиной.
— Никак ли собираетесь жениться? — всплеснул Вашек руками.
— Собираюсь, — заявил, приосаниваясь, господин Гаудеамус.
Вашек искоса посмотрел на собеседника. На первый взгляд господин Гаудеамус казался молодцом, но, присмотревшись, нетрудно было заметить, что для поддержания красы его подозрительно черных усов и волос употреблено изрядное количество орехового масла, что кожа его испещрена сетью морщин, а веки набрякли и покраснели.
Женюсь, дружок, — повторил господин Гаудеамус, воодушевляясь, — да и что мне остается делать? Надеюсь, никто из вас не думает, будто за время службы в цирке я сколотил капиталец. Весь мой капитал — это мое дворянское звание. Его я счастливо сберег до преклонного возраста, хотя могу вам теперь признаться, что если бы имя можно было отчуждать, как выражаются юристы, в уплату за долги, то быть бы мне сейчас самым обыкновенным господином Гаудеамусом.
— Всех глубоко огорчит ваше решение. У нас не станет господина Гаудеамуса! Можно хотя бы узнать, кто эта счастливица?
— О, разумеется, какие у нас могут быть секреты! За доверие платят доверием. Госпожа Мелани Сакс, урожденная Кунерт, из Вены.
— Вдова…
— Да. Лучшие невесты — это вдовы: они знают, зачем выходят замуж. А госпожа Сакс вдобавок сочетает в себе степенную мудрость зрелого возраста с незаурядными хозяйственными способностями, что весьма благотворно сказывается на ее движимом и недвижимом имуществе. У нее особняк в третьем районе, вилла в Шпарбахе, фабрика в Леопольдове, виноградник в Гринцинге, три миллиона золотых в Земельном банке. Больших требований к ее красоте и патриотизму я предъявить не могу.
— Так вы станете фабрикантом?
— Да! Достаточно я помотался в качестве расклейщика афиш и зазывалы на ваши представления. Пора приступить к творческой работе и приумножить богатства сего мира.
— Прямо невероятно, барон, каких только превращений вы не претерпели! Что же вы будете производить на вашей фабрике?
— Крем, мой юный друг, помаду. Господин Сакс был выдающимся специалистом, поставщиком императорского двора. С той поры как государь император вступил на престол, он ежегодно посылал ему к рождеству корзину с пузырьками и склянками, которых хватало на весь год. Причем — даром, вы ведь знаете, какие Габсбурги скряги. За несколько фунтов надушенного сала господин Сакс получал от императора собственноручное благодарственное послание и право указывать на этикетках — Fournisseur de Sa Majest'e [155] . С нынешнего рождества его место займу я. Бервиц позавидует моей придворной карьере. Да, я удовлетворен! Как офицера государь император выгнал меня из Вены, как вазелинщику он собственноручно будет писать мне благодарственные письма. Voil`a! [156] Вы назовете это головоломным сальто, я вам отвечу, что для меня это весьма приличное сальдо.
155
Поставщик его величества (франц.).
156
Вот как! (франц.).
— Еще бы, вас можно только поздравить, господин барон. Зато нам будет очень трудно без человека с вашим опытом и связями.
— Могу я, Вашку, дать вам один совет — его подсказывает как раз мой опыт. Не ведите дела по старинке! Не таскайте по дорогам этот ужасный караван. Это теперь не окупается. Дорого, а главное, очень медленно. Так можно было ездить пятьдесят лет тому назад. Тогда на все хватало времени. Но теперь, дружище, иная эпоха. Эпоха галопа. Я ощущаю это повсюду, куда бы я ни приехал. Европа перестает быть прежней спокойной Европой, американская лихорадка охватывает и ее. Я сроду не любил Америки. Мне претит страна, где пользуются термометром Фаренгейта. У них ничуть не жарче, чем у нас, но если верить Фаренгейту, то там сущее пекло. Своими астрономическими цифрами они доводят друг друга до истерии. Прекрасные, тихие времена умиротворения, когда мы свободно распоряжались минутами и днями, а неделя ровно ничего не значила, — эти времена теперь миновали, мир заражен бациллой спешки. Он вдруг увидел во времени товар и высчитывает до изнеможения: минута — доллар, минута — три доллара, минута — пять долларов. Цена минуты была открыта во время последнего кризиса и с тех пор утроилась. Обед, которым я наслаждался час, приходится проглатывать за двадцать минут, чтобы не потерять времени. Но ваши лошади, Вашку… они по-прежнему будут всласть, неторопливо хрупать овес, по-прежнему медленно, с наслаждением пить студеную воду, ибо они — благородные, высшие существа, а не рабы денежного курса, темпа и лихорадки. Вы со своим цирком по-прежнему будете добираться до какого-нибудь города десять часов, в то время как скорый поезд довезет вас за час. А за десять часов он доставит вас туда, куда на лошадях вам пришлось бы добираться десять дней. Так вы и будете ковылять по новой эпохе, расходуя триста шестьдесят пять дней на то, что следовало бы делать за месяц.