Цунами
Шрифт:
“Что можно увидеть на мутном московском небе? Где луна и та с трудом пробивается к зрителю? И все-таки сразу после спектакля он летел на
Павелецкую. Если ночь была более-менее ясной, садился на широкий подоконник перед форточкой (отсюда насморк). Наводил на резкость.
Если нет, раскладывал на полу карты. Вычислял благоприятные дни и сегменты неба, в которых появится созвездие”.
“Так он и жил, из года в год. Иногда снимался в сериалах, ездил на фестивали в Сочи. Завел любовницу, флейтистку из театрального оркестра. По его настоянию встречались у нее, в общежитии на
Грузинской улице, – чтобы не
Пока наконец не случилось вот что”.
“Однажды мартовским утром он отправился в прачечную. Как это делал по субботам, раз в две недели. Заведение находилось рядом, две остановки на трамвае. Поскольку транспорта в Москве по выходным не дождешься, а погода стояла солнечная, он решил пойти пешком. И совсем уже развернулся, решил уходить, как от вокзала неожиданно подскочил трамвай. Просто вынырнул из потока машин и распахнул двери”.
“Делать нечего, судьба. Он сел в конец вагона, зажав сумку с бельем между ног. Вагон шел пустым, только впереди сидел мужчина в дубленке да бабка с внуком. А больше никого не было. Вагон тихонько тронулся, мимо поплыли сырые особняки. Где-то ударили в колокола, начался субботний перезвон. Актер закрыл глаза и представил, что они едут по старой, дореволюционной Москве. Как в какой-нибудь повести Ивана
Шмелева. И что сто лет назад колокола, наверное, звонили точно так же”.
“Открыв глаза, он увидел, что мужчина в дубленке стоит у дверей, готовится выйти. Его профиль показался знакомым, и актер с прежним умилением подумал, что раньше, в позапрошлом веке, здесь тоже все друг друга знали. Перед остановкой мужчина обернулся, они встретились взглядами. Актер ахнул. Он увидел, что мужчина похож на него как две капли воды. И что, в сущности, перед ним стоит он сам – только в другой одежде”.
“От удивления актер выпустил сумку, и на грязный пол вывалилось полотенце. Когда вещи удалось засунуть обратно, двери уже захлопнулись. Двойник исчез. Актер бросился к окну, но стекло оказалось заклеенным цветной пленкой. Сквозь рекламное лицо ничего не различить. Тогда он дернул форточку, высунулся. В глаза бросилась огромная вывеска „Золото”, желтая церковная ограда. Тот, другой, стоял на углу переулка и смотрел на актера. И снова с пугающей ясностью актер увидел себя. Свое до отвращения, со всеми подробностями знакомое лицо”.
“Казалось бы, что такого? В огромном городе еще не такое случается.
Но мысли о двойнике – о том, что где-то ходит человек с его внешностью, – не давали ему покоя. Сначала он гнал их, досадуя на глупость. Пытался шутить над собой, смеялся. Вспоминал фильмы, где такой сюжет много раз встречается. Романы. Но ничего не помогало.
Образ оказался назойливым, мысли – неотвязными. И тогда актер стал перебирать варианты. „А что, если это мой брат-близнец? Время-то было послевоенное… Неразбериха… Ехали в Москву из эвакуации… Мать говорила, на руках был грудничок и что не довезла, умер… Или потерялся? Вот и дочка моя родила близнецов…” – вдруг приходило на ум”.
“Он садился на кровати, пил из графина воду. С волнением разглядывал волосы на голых ногах. А потом доставал фотографии внуков, сравнивал. И с каждой ночью ему казалось, что они похожи на него все меньше. Потому что все больше напоминают того, в дубленке. Из пустого трамвая. „Значит, – думал он, – на улицах его узнают. Должны узнавать! Спрашивают, как дела. Просят автограф. Предположим, он честный человек и говорит, что вы ошиблись. А если нет?” Он отчетливо представлял себе, как тот, другой, приходит вместо него в театр. Наведывается к флейтистке. И бросался на кровать, рычал от ярости в подушку. Но скоро беспомощная злость сменилась другим чувством. Пустоты, полной выхолощенности. Равнодушия. Что-то похожее он испытывал только после трудных спектаклей в театре. Когда роль сыграна, но до конца не понята. Не прожита. Ему казалось, он – это пальто, которое сунули на вешалку. И что оно висит там, в темноте, забытое и никому не нужное. Мертвое. Он щипал себя, дергал за волосы. Хватался за телефон. Но кому было звонить? Не в милицию же…”
“С тех пор жизнь его стала понемногу становиться на новые рельсы. Он перевел подзорную трубу с неба на остановку. Часами следил за людьми, которые на ней толпятся, в надежде встретить того, в дубленке. То и дело без надобности спускался вниз, в магазин.
Нарочно толкался перед прилавком, чтобы его узнали и поздоровались.
А если не узнавали, начинал нервничать, паниковал. Слонялся без цели по району, вглядываясь в лица, и каждый раз ноги заносили его в короткий переулок с желтой церковной оградой и вывеской „Золото”.
Где исчез его близнец, незнакомец.
Но никакого близнеца ни там, ни здесь не было”.
“А еще ему перестали звонить из театра. Напоминать про спектакли, вызывать на репетиции. Как будто забыли или уволили. Однажды он набрал сам, но на том конце провода его не узнали, ответил чужой голос. Он испугался и повесил трубку. С тех пор не звонил, боялся.
Просто спустя неделю взял машину и нарочно съездил в центр. Прошелся вечером вдоль театра. Под вывеской „Сегодня” в афише был заявлен его спектакль”.
“Значит, самозванец уже занял мое место”.
“С облегчением и каким-то злорадством актер сел в рюмочной и стал пить. Хотя бросил это дело давно, после сердечного приступа. Коньяк, пиво, водка – заказывал все подряд. Жадно, без закуски пил, глядя между рюмками на перетяжку за пыльной витриной. „Твоя кровь спасет жизнь” – призывала с плаката рекламная девушка. И улыбалась целлулоидной улыбкой”.
“Как он оказался дома, не помнил. В памяти мелькал прокуренный подвал на Новокузнецкой и косматые тени, с которыми он глотал водку, горланил песни. Как был в одежде, он свалился на кровать, но уснуть не мог – ныло сердце, немело предплечье. Тошнило. Подтянув колени к подбородку, сжав ледяные губы, он лежал и слушал, как в голове звучит одна и та же фраза. „Твоя кровь спасет жизнь”, – твердил голос, тихий и бархатный. „Твоя кровь спасет жизнь”. Стоило ему задремать, как темная, обволакивающая тошнота накатывала на тело.
Поднималась, заливала сознание. И сердце превращалось в надувной шарик, который готов лопнуть. „Вот, значит, как умирают”, – шептал он, поминутно теряя сознание. Проваливаясь в безвоздушный колодец – и выныривая обратно, во тьму бессонной ночи. На рассвете, очнувшись, он перебрался в кресло. Скрючившись от боли в сердце, просидел там, пока по Садовому не пошли машины. И заснул только тогда, когда совсем рассвело”.
“Около одиннадцати его разбудил телефонный звонок. Звонили из театра, который, оказывается, только вчера вернулся с гастролей.