Цвет и крест
Шрифт:
Живу я в купеческом городе, очень типичном и ярком, ежедневно беседую с десятками мукомолов, кожевенников, дровяников, – громадное большинство их находится в том же положении, в каком представляю я себя с участком леса. Конечно, есть хищники, сознательно набивающие цену, но они все наперечет, и дело вовсе не в них.
Слов нет, поругаться не мешает, но до известных пределов, для того чтобы этим не закрывался самый предмет.
О самом этом предмете на днях я беседовал с биржевым маклером, человеком, переносящим всякое время, как оно есть. Высказываю ему свои общие соображения. Коренную причину беды нашей я вижу в том, что народ наш (не говорю о причинах этого) не любит и чуждается власти: какой-нибудь продувной писарь или старшина, вертит по-своему целой волостью, а мужики очень рады, что вот нашелся такой человек на дурное и необходимое дело; в то же самое время народ мечтает о власти справедливой,
– Новые элементы, – перебил меня маклер, – никакого значения не имеют.
И объясняет мне, что копейка, собранная у верующих крестьян, во много раз превосходит сделанное «элементами», победа сложится из этого, а не из того, что делают и хотят еще больше делать «элементы».
В нашем рассуждении получается порочный круг: беда существует, причина – пассивность, а деятельность вредна.
– Как же быть?
Долгое молчание и, наконец:
– Терпение!
Потом вдруг маклер перекидывает мост на время после победы. Не узнать его! Представляя себе счастливое время, он клеймит народную темноту и всех, кто ей в прежнее время способствовал, зло критикует весь нынешний строй, все наши порядки.
Перекинул фантастический мост в послепобедное время и стал совсем другим человеком.
Будь я маклером и вообще практическим человеком, я сказал бы просто, немцы сильны своей организацией, сделаемтесь в этом так же сильны, а потому что мы русские и за нами правда, то непременно победим. Но если я так скажу, то маклер назовет меня человеком, далеким от жизни, доктринером, а свою фантазию он принимает за жизнь.
Вся эта разруха торговая напоминает мне то время, когда, пользуясь критическим положением власти, мужики пошли грабить имения помещиков. В то время случилось мне быть возле одного хорошо устроенного имения. Жалко мне было не владельцев, не имения, а земли нашей, хорошей черноземной земли. Тяжело было смотреть, как на глазах наших обдирали ее мужики, словно тащили шкуру с недобитой скотины. Она и так, эта земля, вся ободранная, до полного безобразия: в самом центре черноземной России чудовищные овраги, местами похожие на какую-то глиняную Швейцарию, страшно смотреть, как тут люди не ценят жизни, не любят природы. И вот на этой-то земле рубили немногие защитные леса, сады, с утра до вечера тащились мимо нас подводы с награбленным имуществом. Однажды мы подошли к этим грабителям и спросили их, когда же кончится все это безобразие и они начнут настоящее дело.
– Скоро кончится, – отвечали мужики, вполне сознавая, что такое состояние жизни есть безобразие.
– А как скоро? – спросили мы.
– С первого января, – ответил один. Другой пояснил:
– Старый-то закон весь вышел, а новый, сказывают, с первого января начинается.
Вот и в наше время происходит совершенно то же самое: не потому грабят нас, как пишет Немирович-Данченко, что купцы у нас такие плохие патриоты, а просто закон старый весь вышел, и новый не начинается.
Даже к сельскохозяйственным животным стали мы за время войны относиться много человечнее, потому что их стало очень мало. А с рабочими отношения теперь совершенно иные: не только нельзя стало крикнуть на рабочего, – боишься даже сделать необходимое замечание. У меня хозяйство маленькое, и все держится на одном хорошем работнике, уйди он – и я должен буду стать на его место, значит, с утра до ночи убирать скотину, возить воду, рубить дрова, пахать, косить. Поэтому за работником я очень ухаживаю. Иногда, ложась вечером спать, чувствуешь себя благодетелем этого рабочего: я плачу ему самое высокое жалованье и, несмотря на годовое условие, уже два раза его повышал; у меня на хуторе кормится вся его семья, лошадь его стоит в моем сарае возле моего запаса сена, я отпускаю его обрабатывать его собственный надел и часто даю ему в помощь свою лошадь, а в обращении с ним никогда не позволяю себе даже повысить голоса – чего же больше? Вечером, засыпая, иногда я думаю, что рабочий вопрос для себя я на время войны разрешил благополучно, и тут же, по странной логике засыпающего человека, перехожу от рабочего вопроса к сахару: как я тоже очень удачно запасся сахаром!
Это утро готовило большое испытание моему благополучию: утром неожиданно рабочий вместе с женой своей, скотницей, просят расчета. Причина ухода, я знаю, ложная: будто бы хотят жить дома и хозяйствовать у себя. Уговариваю, упрашиваю, слышать ничего не хотят. В обед уносят из кухни свои образа, узлы, укладки. В сумерки мы своей семьей убираем скотину, косим траву лошадям и коровам, месим какую-то дрянь свиньям. Страшен был только первый момент, как при купанье в холодной воде, броситься в эту яму черного труда, расстаться со своим высшим положением.
Как все изменилось в этом маленьком мире нашего хозяйства с тех пор, каким застает его мое первое сознание. Помню, в детстве вечером читает вслух моя мать газету и вдруг останавливается, прислушивается, спрашивает, обращаясь в переднюю:
– Кто там?
– К вашей милости! – отвечает робкий голос.
После «милости» мне уже хорошо известно, всегда просят денег.
– Что тебе?
– Сделайте милость, дайте под кружок.
Это значит, он просит пять рублей и за них обязуется обработать кругом десятину: пахать, сеять, косить, возить, все за пять рублей. Теперь эта работа самое меньшее стоит рублей пятьдесят. Но и тогда кружок, если не ошибаюсь, давал помещику большую выгоду сравнительно с летней платой за труд; по существу, это была особая форма землевладельческого ростовщичества. В то время, однако, отдавать свою землю под кружок не считалось делом зазорным. Правда, иногда богатый помещик скажет гордо: «Я свою землю никогда не отдаю под кружок», но гордость эта основана вовсе не в признании в кружковой системе вымогательства, а просто потому, что богатый хозяин кружковую небрежную работу не находил «рациональной» в агрономическом отношении. В руках его всегда оставалось общее могучее средство привлечь на свою работу от зари до зари сколько угодно работников, средство это – необходимость крестьянина, по своему малоземелью, дорабатывать себе хлеб батрацкой работой.
Добро, конечно, сильнее зла, если то и другое будут меряться в одиночку, но зло берет числом, скопом, – столько накопилось содеянного зла в отношении… малоземельного сословия! Вспыхнула забастовка, и после нее как-то вдруг совершенно исчезла кружковая система вымогательства сильным крестьянского труда. Зато в нашем уезде быстро распространилась ничем не лучшая система обработки земли посредством обязанных. Это хозяйство состоит в том, что помещик свою запольную землю дешево отдает в аренду крестьянам, а за недобранную часть ренты крестьяне обязуются обработать землю помещика, лежащую вблизи его усадьбы. В техническом отношении работа обязанных еще хуже, чем кружковая; там на отдельного крестьянина еще можно влиять, но влиять на целое общество нелегко. Вот, например, дожди задержали уборку, а в жаркий день зерно от этого сразу подошло и потекло. Крестьяне рвутся к своим полям, но вечером староста оповещает обязанных косить «барскую» рожь. Условие так составлено, что крестьянам не дадут убрать арендованные ими земли, пока они не уберут помещичье поле. Конечно, они торопятся, делают кое-как, лишь бы поскорее дорваться до своего хлеба. В конце концов, у помещика убрано скверно, и у крестьян зерно утекло.
Теперь, во время войны, вот именно этим летом, рухнули и эта отвратительная «организация труда». Под тем предлогом, что крестьяне, вследствие грядущих военных наборов, не могут вперед ручаться за возможность выполнения обязательства, они повсюду отказываются закабалять себя обязанным трудом на будущее лето и предлагают просто арендную плату. У моих соседей борьба за обязанную работу продолжалась целое лето и кончилась победой крестьян: у помещика остался выбор: или бросить свое поле незасеянным, или получить деньги, – он выбрал последнее.
Будущие военные наборы, конечно, в этой борьбе только предлог; на самом деле крестьяне теперь со всей очевидностью поняли цену и значение своего труда, может быть, поняли даже условности ренты и даже денежных знаков, все это теперь видно насквозь…
Но вы глубоко ошибаетесь, если увидите в этой борьбе труда с рентой какие-нибудь проблески сознательного организованного движения в крестьянской среде: между ними идет такая же борьба, и друг с друга за обработку они берут, кажется, больше, чем с помещика.