Цвет и крест
Шрифт:
Невеселые мысли, последние мысли, за которыми должна последовать смерть, или начало жизни совершенно иной.
За воротами шумит очередь: с девяти вечера, всю ночь, до утра, дожидаются хлеба. Там вьюга, здесь затишье, и керосиновая копчушка не дрогнет. Какая-то полузамерзшая старушка гремит ручкой ворот, здешняя жиличка, просит ради Бога впустить ее во двор обогреться. Но ключа у меня нет, а электрический звонок к дворнику не действует.
– Христа ради, сходите к дворнику! – просит старушка.
Я, бесплатный, последний воин нашего
– Нет вам ключей: винтовки испортили, ключи испортите.
– Тогда сам стой и отворяй двери сам: я денег за это не получаю.
– Да, буду я там кипяток кипятить!
Старуху он все-таки впускает с ворчанием и опять отправляется спать.
Последний бесплатный воин, сижу я без ключа и без оружия, псом подзаборным, и думаю о России, которая скрылась теперь и стала невидимой. Последнее нахожу спасение: уйти и скрыться в невидимый град и оттуда вернуться не с поломанной винтовкой и керосиновой копчушкой, а с пламенным, разящим мечом.
Вторая продрогшая в ночной очереди старуха робко шевелит ручкой ворот и просит:
– Сходи, ради Христа, сходи к дворнику.
А мне вспоминается другая старуха Татьянушка, из скитаний моих в тех краях, где скрылся град наш Китеж. Говорила мне там старуха Татьяна:
– Сходи, сходи на Светлое озеро, поклонись граду святому Китежу. Неси, неси, дитя, в пустыню сердце изможденное, не виждь прелести мира, беги, аки зверь дикий. Затворись в вертепе, и примет тя пустыня, яко мать чадо свое. Только не оглядывайся.
Так говорит в воспоминании старуха Татьяна, наверное, теперь уже покойница, а живая старуха все гремит ручкой двери и все просит меня оглянуться на сердитого дворника.
Оглядываюсь я на дворника, и новое жестокое воспоминание встает в моей памяти о людях, потерявших путь в невидимый град Иерусалим, нисходящий и украшенный драгоценными камнями. Нашлись такие на Руси люди, которые поверили, что град уже низшел и скрылся в одной из гор Кавказа Соблазненные князем тьмы, русские люди стали долбить эту гору и вот уже больше двадцати лет роются в тьме, надеясь выкопать невидимый град, украшенный, по Откровению, бриллиантами, топазами и рубинами.
Есть и такие на Руси люди. И не похожи ли все эти интернационалисты на людей, долбящих гору Кавказа, чтобы откопать, минуя сердце многомиллионного народа, умом и голыми руками схватить пылающий невидимый град!
Тускло горит у черных ворот копчушка будто бы прекращенной гражданской войны – ничего! Копчушкой началась великая мировая война, и копчушкой она кончится.
Папиросное войско (из дневника)
На Невском если видишь большое войско, то ищешь глазами папиросную лавочку, и как нашел ее, все становится сразу понятно: это не войско, а солдаты, построенные в очередь за папиросами, – папиросное войско эпохи гражданской войны.
Папиросное войско
Так разорвали Духонина.
И так же, я помню, в Москве, в окрестностях Петровско-Разумовского собаки разорвали одну стареющую актрису, гулявшую там во время собачьей свадьбы со своими любимыми таксами.
Собаки сами собой приходят на ум, потому что, какое же отношение самосуд папиросного войска имеет к человеку?
В гильотине есть трагедия: история потом долго нам рассказывает, как умирал на гильотине герой своего времени. Но что можно сказать о кончине Духонина: солдаты разорвали – за что? Орудие смерти крест сделался предметом поклонения, гильотина страшна, но если просто разорвут – тут ничего не остается для памяти – тут все на поверхности, и о смерти человека так же мало говорят, как папиросная лавочка о стратегии.
Смешно бить себя по своему телу – по телу бьет кто-то другой, а по душе прилично бить только самому себе. В этом и есть сущность свободы: радостное состояние, когда битье по телу заменяется самобитьем по душе, это радостное состояние – тут и ренессанс, и реформация – выражается у нас папиросой, купил, закурил и пошел, и пошел.
Боже сохрани стать на пути курящему, всякий, кто скажет: «Брось папиросу!» – буржуй и корниловец, курящему будет казаться, что не ради спасения отечества его останавливают, а хотят вернуть в прежнее состояние битья по телу. И еще тут есть папиросный закон, кто закурил папиросу, тот курит ее до конца и самое последнее кажется самым сладким, и уж когда совсем накурился, станет мерзко во рту. Никакие уговоры тут не подействуют, и выдвинуться, сделаться героем никто из уговаривающих не может.
Мне рассказывали, что погром винного склада в Мценском уезде начался невинно: какой-то прапорщик предложил солдатам выпить только по одному стаканчику спирта и для гарантии умеренности сам стал к бочке и сам подал по шкалику. Выпили по одному, запросили по другому – что же делать, дал (а то разорвут), потом по третьему и так пошло, пошло до конца, и десятками падали мертвые на месте от перепоя синие, страшные тела, а прапорщик все стоял у бочки, наливал и подносил: ему был один путь спасения – перепоить всех до конца.
Но если бы этот прапорщик не был рядовым человеком, а вот как прапорщик Крыленко грудью бы стал на защиту Духонина (так пишут) и пошел бы против лавины?
Я не представляю себе, как мог бы спастись от буржуя и корниловца самый героический прапорщик, исключая Крыленко.
Ваше моральное чувство, читатель, конечно, на стороне того, кто стал против лавины, а не потчевал вином, пригвожденный к бочке? Вы готовы сделать из него героя, как вдруг… его на клочки разорвали, и вы вспоминаете, как тоже разорвали собаки стареющую актрису.