Цвет ликующий
Шрифт:
Что касается жизни личной, то любовь, страсть играли огромную роль в судьбе художницы. Она была натурой очень темпераментной и никогда не подавляла свое женское естество. Часть интимных подробностей жизни Татьяны Алексеевны и ее мужа, Николая Васильевича Кузьмина, вполне имеет право на существование в нашем издании — без них образ автора получился бы приглаженным, а Маврина не терпела ханжества и «причесывания».
А. Ю. Чудецкая
«Мгновенью жизни дать значенье»
Татьяна Маврина родилась в 1900 году [1] в Нижнем Новгороде, в семье педагога, земского деятеля Алексея Ивановича Лебедева. Мать, Анастасия Петровна Маврина, преподавала в пятиклассном училище А. М. Гацисского, в котором учились и ее дети. Их было четверо: три дочери — Катерина, Татьяна, Елена и сын, Сергей — будущий академик, основоположник отечественной кибернетики, создатель первой советской ЭВМ.
1
Сама Т. А. Маврина называла годом своего рождения 1902-й. Причина проста —
Излюбленным развлечением детей в семье Лебедевых был домашний театр. Для этого был сделан специальный ящик, занавесом служил платок. В ящик вставлялись разрисованные Таней и Катей листы. Сергей с выражением читал сказку Пушкина о царе Салтане, а другие дети меняли картинки почти на каждую строфу. Зрителями обычно были мать и кухарка, а иногда и гости отца.
Старинный русский город, раскинувшийся на берегах двух рек Оки и Волги, кремль XVI века на горе, нижегородская, макарьевская ярмарки, народные игрушки и сказки, окружающая природа оставили неизгладимый след в памяти художницы и на всю жизнь определили ее «пути-дороги» в искусстве.
«Летом на даче, на Оке катались на лодке с парусом, — писала в своих воспоминаниях Т. А. Маврина. Название лодки было „Кляча“ — она была трехвесельная и очень тяжелая. Сергей сидел на руле, отец управлял большим парусом, а я кливером. Лодка была расписана цветными узорами диких индейцев. Любовью к диким индейцам мы были заражены, читая „Гайавату“ в переводе Бунина. Сергей, бывало, изображал индейца. Для этого мы с сестрой, купив черного коленкору, сшили ему широкие штаны на помочах. На голову же прилаживали шляпу с перьями, гирляндой до полу по спине, как на картинке в книжке. Перья специально собирали по окрестным полям.
Мы убегали в лес, где по весне цвели ландыши, а осенью можно было собирать и есть лесные орехи, или шли в овраг и распевали песни индейцев собственного сочинения».
После Октябрьской революции отец Т. Мавриной работал в Наркомпросе, получил направление сначала в Симбирск (город на крутых берегах и с открывающимися взору далями), затем в Курмыш на Суре, Сарапул на Каме и, наконец, в Москву. И хотя, переезды, бытовая неустроенность, голод духовный и физический, постоянно преследовали семью все эти годы, молодость брала свое и в воспоминаниях и дневниках Татьяна Алексеевна редко поминала житейские невзгоды.
Вот как она описывает это время:
«В Курмыше на Суре весной по большой воде мы катались на лодке по вечерам, захватывая и немалый кусок ночи. Всегда оставляли незапертым одно окно большого дома, чтобы никого не будить, когда вернемся. В старом парке ухал филин. Закат и светлая ночь уже без звезд.
Мы пробирались между кустами, задевая их веслами. А кусты эти были верхушками леса. Мелководная Сура в разлив делала такие же чудеса, как и наши Ока и Волга.
В большой разлив в Нижнем Новгороде, когда еще не поставлен плашкоутный мост, при переправе через реку весла цеплялись за телеграфные провода. На Суре плыть по верхушкам леса было еще неизведанное счастье.
Когда вода спала, мы, получив по командировочному удостоверению ландрин, селедку и черный хлеб — на дорогу, поехали пароходом до Васильуральска и дальше до Нижнего. А осенью, нагрузившись только яблоками (из знакомого сада надавали) поплыли в Сарапул на Каме, куда направил Наркомпрос отца. В пути ели яблоки и спали в пустых каютах или за трубой наверху — там теплее.
У Казани пароход стоял долго, можно было посмотреть город, но зыбучие пески нас туда не пустили. Пристань была далеко от города. Зато Кама с нестеровскими берегами и голубой очень сильной водой была обворожительна. Она уже Волги и уже Оки, берега с обеих сторон высокие, лесистые, потом пониже.
Сарапул ближе Уфы. Пристань такая же, как везде. Осень. Еще ярче нестеровские пейзажи — темные елки на фоне желтого леса. Лиственницы осенью ярко, густо и мягко золотые от них и получается нестеровский пейзаж.
Школа, где нам пришлось жить, была пустая, за большим пустырем около молодого леса. Вместо мебели были парты и нераспакованные ящики с книгами и негативами, на ящики мама ставила самовар. Мы с Катей рисовали клеевыми красками зверей из книги Кунерта — „школьные пособия“. За это нам выдавали паек в виде ржаного зерна, из которого мама на примусе варила кашу. Сергей где-то доучивался. Свободное время мы проводили в городской библиотеке. Там оказались журналы: „Мир искусства“, „Аполлон“, которыми мы начали интересоваться еще в Нижнем.
Зима в Сарапуле очень холодная до 40–50 градусов (хорошо еще, что без ветра) и ярчайшее голубое небо. Ночью на звезды бы глядеть — да больно холодно. Местные жители, видно, к морозам привычные, базар на площади. Деревенские бабы в тулупах сидели на кадках с „шаньгами“, местные ватрушки — белый блин, намазанный мятой картошкой. Какие-то деньги были, потому что в памяти остался навсегда вкус этих „шанег“, после ржаной каши — изысканный.
В Сарапуле, кроме нестеровских лесов, интересных журналов в библиотеке — была еще своя камская „третьяковская галерея“, на втором этаже брошенного, без окон и дверей дома на набережной. Мы забирались кое-как по останкам лестницы на второй этаж и лазали по сохранившимся балкам очарованные чудесами. Надо же такое придумать! Все стены, простенки, проемы окон, дверей и потолок — все было разрисовано картинками (видно, из „Нивы“ брали). Русалки Крамского — во всю стену, „Фрина“ Семирадского, „Три богатыря“ Васнецова — тоже во всю стену — это, видимо, зала. Где потеснее, боярышни Маковского, всякие фрагменты на простенках. Всего не упомнишь. Раскрашено по-своему масляными красками, все подряд. Может, хозяин — художник, может, это заказ какого-то одержимого искусством чудака-домовладельца? Спросить не смели. Да и так даже интереснее. Кто-то так придумал.
Нечто вроде этой „третьяковки“ я уже в Москве разглядывала на спине худой пожилой женщины. Синяя татуировка на спине „Три богатыря“ четко, все остальное кусками везде, кроме лица, груди, кистей рук, ступней. Надо же такое вытерпеть!
В конце зимы отец с Сергеем уехали в Москву по вызову Луначарского — налаживать диапозитивное дело. Кино тогда еще почти не было, а был в ходу „волшебный
Мама заболела тифом. В бреду, все напоминала нам — не упустите самовар… Мы научились с ним управляться и ждали вестей из Москвы. Приехал за нами героический Сергей. Гимназическая шинель в накидку (вырос уже из нее). На ноги мы приспособили ему „валенки“ из рукавов ватного пальто. Выменяли на самовар мешок сухарей у сапожника. Сергей получил какие-то „командировочные“ харчи. Где-то и как-то добыл теплушку (по мандату из Москвы) и возчика, чтобы отвезти на железную дорогу вещи, нас с Катей и маму, остриженную после тифа наголо и закутанную в меховую кенгуровую ротонду.
В теплушке посередине лежал железный лист, на котором можно было разводить костер для обогрева и варки похлебки из сухарей. На остановках Сергей с чайником бегал за водой. Мы запирали дверь на засов, чтобы никто к нам не залез. И так за какие-то длинные дни доехали до Москвы сортировочной, где поставили наш вагон. „Теплушку“ заперли или опечатали, не помню, а мы пошли пешком по мокрому московскому снегу по воде. Диву дались — зимой вода! Дошли до Сухаревской площади. Одиноко стоит Сухарева башня и пусто кругом. Потом на площади торг. Знаменитая „Сухаревка“. Я много рисовала ее из окна дома № 6 на Малой Сухаревской, где мы поселились. На какие деньги шел торг? Не знаю. Трамвай был бесплатный, хлеб тоже…
От Виндавского (Рижского) вокзала шел трамвай № 17 до Новодевичьего монастыря через всю Москву. У Сухаревки остановка. Можно было прицепиться к вагону и ехать до Ленинской библиотеки, пока стояли холода (там тепло и вода), или до Новодевичьего монастыря, что на Москве-реке, — когда пришли весна или лето. Там можно было погулять и покупаться. Тут под кустом у реки, где мы купались чуть не весь день, Сергей готовился к поступлению в Бауманский институт. Покупается — поучится. И так все лето. Подготовился и был принят.
Катя поступила в Институт Востоковедения, а я во ВХУТЕМАС.
Первые годы во ВХУТЕМАСе еще не очень пленяли. Но вскоре все сменилось безоглядным увлечением живописью. Я забыла и Блока, и Гумилева, и все прочитанное, передуманное от Генри Джорджа до Волынского и Мережковского, Мутера.
Все променяла на фантастический вуз ВХУТЕМАС — где преподаватели ничему не учили, говорили: „Пишите, а там видно будет“. А писать было так интересно, что, придя домой, мысленно говорила: „Скорее бы наступило завтра, можно будет пойти в мастерскую и писать начатое вчера“».
«Несмотря на долгие годы учения (1922–29) — мы все самоучки. Учились главным образом, в двух галереях французских художников: Щукинской и Морозовской. Счастливые годы».
«Очень давно я прочитала толстенную книжку А. Волынского. Одна из цитат из нее про Джоконду вспоминалась во ВХУТЕМАСе, не забылась и сейчас; звучит она, примерно так: „А, может быть, художника интересовала не таинственная улыбка загадочной женщины, а просто сочетание зеленых и голубых тонов“.
Это по-ВХУТЕМАСовски. Ведь улыбкой Джоконды мы совсем не интересовались. Весь ВХУТЕМАС держался на „сочетаниях“ — только не „тонов“, а „цветов“. Тона у старых мастеров — цвета у нас. Цветом со времен ВХУТЕМАСа ушиблена и я. И сейчас не буду писать, если мне неинтересно цветовое решение».
В юности Татьяна Алексеевна преклонялась перед художниками «Мира искусства», перед Врубелем и Рерихом, с детских лет любила В. Васнецова.
Во ВХУТЕМАСе Маврина училась сначала в мастерской Г. Федорова, в которую попала после подготовительного отделения, а на старших курсах в мастерской Р. Фалька. Эти талантливые художники развивали у студентов тонкое понимание цвета, учили находить сложные колористические решения при передаче формы, объема и материала предметов, подмечать малейшие нюансы освещения и пространства.
«…На Рождественке было основное отделение и были часы рисунка в мастерской Веснина, на которые можно было приходить с Мясницкой рисовать, — вспоминала Маврина. — Я пошла, преодолев свой страх и смущение. Рисовали обнаженную натурщицу. Мечта! Порисовать наконец-то женское тело! До этого я ходила в музей изобразительных искусств смотреть мраморный обломок женского торса, в который я была влюблена и на который молилась. Теперь у Веснина — модель! Но… Веснин ходил между рисующих и учил, как надо не рисовать, а давать касание с окружающим миром, на меня он смотрел добродушно неодобрительно, а я при всем своем желании быть послушной ученицей никак не могла понять задачу и перестала ходить к Веснину. На этом и закончилось мое учение „авангардизму“. В 1925 году я перешла на основное отделение, выбрала мастерскую строгого Федорова, не Осмеркина, где вольно, и не Попову с ее беспредметными полотнами».
А вот что писала Т. Маврина о работе художника:
«Какой цвет здесь, какой там, какой теплее, какой холоднее. А тут во всю силу краски прямо из тюбика. Чтобы все сливалось, свивалось, что надо — выделялось, а где не надо — не вырывалось, „стояло бы по-старому, как мать поставила“. У художника, наверное, должно быть чувство плотника, строящего дом двумя руками и топором, без гвоздей. Песенная постройка, когда одна часть держит другую. В картине так же каждый цвет другой подпирает, на другом держится».
После ВХУТЕМАСа Т. А. Маврина много и плодотворно работает в станковой живописи, пишет легко, используя более светлые цветовые решения, иногда даже оставляя кое-где контуры рисунка. И пишет не только маслом. Теперь она работает в акварели, гуаши и темпере, что во ВХУТЕМАСе не поощрялось. Основные жанры этого периода — пейзаж, натюрморт и этюды обнаженной натуры. В работах особенно сильно чувствуется влияние французской живописной школы, полотен Ренуара, Боннара, Матисса и Пикассо, которые художница изучала в галереях Щукина и Морозова.
Среди работ этого периода немало московских пейзажей. Это перспектива Москвы-реки со стороны Нескучного сада с белосахарным храмом Христа Спасителя вдали на картине «Лодки» (1930 года), или красная, почти пряничная, Сухарева башня на одноименной картине 1932 года.
Т. Маврину в это время «еще мало занимали исторический облик города и его архитектура, — писала Н. Дмитриева в монографии о художнице. — Она воспринимала Москву пейзажно. Любила светоносный цвет, феерическую зрелищность и под этим углом зрения умела увидеть обыденные мотивы». Поэтому ярки и праздничны ее пейзажи «Сретенский бульвар вечером» (1937 год) и «На Цветном бульваре» (1934 год).