Цветаева без глянца
Шрифт:
Друг, я Вас не утешаю, я себя ужасаю, я не умею жить и любить здесь.
Я совсем не знаю, как Вам будет лучше, легче, — совсем без меня, или со мной не-всей, взвесьте, вслушайтесь. Я Вас не бросаю, я не могу бросать живое. Ваша жизнь мне дорога, я бережна к ней. Я люблю Вас как друга и еще — в полной чистоте — как сына, Вам надо расстаться только с женщиной во мне, с молодой и совершенно потерянной женщиной. Кончился только наш час [8; 608–610].
Наталия Викторовна Резникова. В
Была большая обида с Бахрахом. Его критика на ее стихи ей очень понравилась. Но позднее, когда он пришел к нам, вместо того чтобы вести с ним интересную беседу, она стала едко над ним издеваться. Помню, она все говорила о каком-то «boudin» [69] — Вот купим «boudin», будем есть «boudin». А он ожидал от нее умных разговоров о поэзии. Так она дала ему понять, что больше его ни в грош не ставит. Помню, она просто говорила: «Я сама беру их из грязи, из ничтожества их выбираю, поднимаю их до себя, а потом возвращаю в грязь» [5; 152].
69
Кровяная свиная колбаса (фр.).
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:
<…> Цель моя была — только мистификация: оказаться после такого, после того лирического потока — дурой, занятой только кровавой колбасой. Словом, если не щадила его, не щадила и себя, ибо никакого разъяснения не последовало. М. б., взволнованный встречей, ничего и не заметил, кроме: много народу, разговоры не о том… [10; 227]
Александр Васильевич Бахрах (1902–1986), литературный критик:
Моя первая парижская встреча с Цветаевой — после предшествовавшей ей длительной переписки — произошла на квартире ее друзей, у которых по приезде в Париж она на короткий срок поселилась. Встреча эта произошла при многочисленных свидетелях и была окружена оттенком показной «светскости» и с бисквитами к чаю. Что-то в окружающей обстановке звучало как фальшивая нота. Сама Цветаева это сознавала и спустя несколько лет писала мне: «Я перед вами виновата, знаю. Знаете в чем? В неуместной веселости нашей встречи. Хотите другую — первую — всерьез?»
Но что-то за эти годы ушло, что-то выветрилось. Если быть суеверным, то надо признать, что Рок (одно из излюбленных цветаевских словечек, которое она всегда писала с заглавной буквы) был явно против нас, и какие-то «бесенята» вмешивались в наши дружеские отношения, которые так и не удалось наладить. Хотя почта в те дни действовала безукоризненно, цветаевские письма ко мне, как и мои к ней, пропадали или достигали меня с таким запозданием, что я никак не мог свидеться с ней в назначенный час. <…>
И так случилось, что за все ее парижские годы я побывал у нее считанное число раз — но я не хочу взваливать за это вину на почту! Вероятно, это происходило потому, что разговор с ней у меня никогда не клеился, мне казалось, что приходится подниматься на крутую гору. Хоть и был он утонченно литературен, но вместе с тем в каждой брошенной ею фразе, в любом ее полуслове мне чудился какой-то второй смысл, намек на что-то, что перегорело или, строго говоря, что было измышлено.
«Я у вас сейчас: я — переписка и я — встреча, в глазах двоюсь, хочу восстановить единство», — писала она, но, очевидно, для этого сроки были упущены [1:387]. 359
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:
Больше не писали и не пытались. Очевидно — устали оба. (NB! Назвать весь этот случай всерьез судьбою мне мешает некрупность человека. С Б. П. была бы — судьба и не дай Бог!) Тоже очевидно, не так уж было нужно: что совсем не было нужно — раз обошлись [10; 228–229].
1923–1924
«Арлекин»
(Константин Родзевич)
Константин Болеславович Родзевич. В записи В. Лосской:
Она меня выдумала. Я поддавался ее образу и очень это ценил. Но с другой стороны, это мешало мне жить. Как лавина! [5; 88]
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Герой Поэм («Поэма Горы» и «Поэма Конца». — Сост.) был наделен редким даром обаяния, сочетавшим мужество с душевной грацией, ласковость — с ироничностью, отзывчивость — с небрежностью, увлеченность (увлекаемость) — с легкомыслием, юношеский эгоизм — с самоотверженностью, мягкость — со вспыльчивостью, и обаяние это <…> казалось не от века сего, что-то в обаянии этом было от недавно еще пленявшего Маринино воображение XVIII столетия — праздничное, беспечное, лукавое и вместе с тем, и прежде всего — рыцарственное…
Обаятельна была и внешность его, и повадки, и остроумие, легкость реплик и быстрота решений, обаятельна и сама тогдашняя молодость его, даже — мальчишество… [1; 236–237]
Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:
Родзевича я видала у Эфронов (да и на всяких собраниях). Очень уверенный в себе (чувствовалось что привык всегда и всех очаровывать), умевший не только голосу, но и глазам придавать соответствующие нюансы (значительные, ласковые или насмешливые). Говорил очень гладко и легко. Я его воспринимала как позера, и что-то от Рудина было в нем [1; 290].
Константин Болеславович Родзевич. В записи В. Лосской:
Мои отношения с Мариной были всегда восторженными, радостными, до самого последнего времени. Она иногда мне звонила, и мы всегда радовались друг другу. <…>
Увлечение — обоюдное — началось между нами сразу, «coup de foudre» (любовь с первого взгляда). Оно объяснялось молодостью, любовью к жизни. Наша связь длилась два года, в Праге. А потом я и не искал продолжения. Была ли это большая любовь — я не знал, по молодости, по легкомыслию… А во Франции мы уже почти никогда не виделись [5;87–88].