Цветы лазоревые. Юмористические рассказы
Шрифт:
Сын вздохнул.
– Так-то оно так, папашенька, а только ежели такой грех с женой случится, то мужу-то после всего этого и глядеть на нее противно будет. Ведь такого грехопадения с ихней женской стороны чувствительному мужу и забыть нельзя, так, стало быть, самое лучшее – паспорт в руки и с глаз долой, на все четыре стороны.
– А ты не допускай до грехопадения. Как завидишь первые коварные улыбки с ее стороны – сейчас и осаживай ее в черное тело. Осадил – тут ей и есть время в размышление о себе прийти. Поверь, с двух недель опалы шелковая будет.
– Нет, папашенька, я с вами
– Ласка лаской, а строгость строгостью. Знаешь, из-за чего у нас в женском сословии все эти грехопадения теперь завелись? – спросил старик. – Из-за того, что семьи дробиться начали. Как сын женится – сейчас от отца в сторону и кустиком жить. Когда в старину сыновья женатые от отцов не отделялись, и жены у них страх Божий помнили, потому – семья была огромная, каждый друг за другом смотрел и следил, а над семьей старик начальствовал. Во многолюдии заневолю не сблудишь, все на виду. Сидели больше дома, по клубам и театрам не мотались, чужих людей видели мало, так заневолю и соблазна не было. А теперь, как молодые муж да жена, от главного древа отделившись, как два перста живут да по клубам мотаются – так вот и баловство пошло. Муж в лавке или на должности, а жена дома одна – вот у ней сейчас и начинаются мечтания о клубском кавалере. А от мечтаниев и до греха недалеко. А старших-то в доме нет, а присмотреть-то некому. Вот отчего женские-то безобразия у нас начались, – закончил старик, придвинул к невестке свой стакан и сказал: – Нацеди.
– Внакладку или вприкуску прикажете? – спросила она.
– Второй стакан, так уж, знамо дело, вприкуску. Неужто моего порядка не знаешь? – отвечал старик.
Семейка
Небольшая комната о двух окнах с поломанною тяжелою мебелью. По углам паутина, на полу разбросана ореховая скорлупа, на переддиванном столе недопитая бутылка кислых щей и невымытая чайная чашка, из которой пили кофе. На стульях разбросаны где женский сапог, где юбка, где грязные чулки. У одного окна сидит толстая женщина в грязной ситцевой блузе – жена мелкого торговца Мира Терентьевича Переносьева. Она курит папиросу. Голова ее растрепана, сзади торчит косичка на манер крысиного хвоста. У другого окна помещается ее дочка, не менее матери толстая девушка лет двадцати, тоже в грязной и даже местами распоровшейся по швам блузе, и гадает на картах, раскладывая их на подоконнике.
– Загадала на улана, который ко мне в воскресенье на улице пристал, – и черт знает что вышло, – говорит девушка, сбивая карты. – А уж какой хорошенький военный был – просто прелесть!
– Эка дура! Эка бесстыдница! Стыдилась бы говорить-то при матери такие вещи… – бормочет мать, пыхтя папироской.
– Чего ж тут стыдиться? Он пристал ко мне, а не я к нему, – делает гримасу дочь.
– Хороша ты девушка, коли к тебе на улице всякие прохожие пристают.
– Конечно же, хороша, коли пристают. К уродам не пристанут. И наконец, этот военный – не всякий, а офицер.
– Замолчи, срамница… Ведь тебя сестра-девочка слушает, – кивнула мать на девочку лет тринадцати, стоящую перед засиженным мухами зеркалом и показывающую себе перед зеркалом
– Важное кушанье! Лидька хоть и девочка, а, может статься, больше меня про всякие мужчинские интриги понимает, – фыркнула старшая дочь. – Она даже еще вчера, стоя у окна, приказчику из фруктовой лавки сначала ручкой сделала, а потом язык показала.
– Врешь, врешь! Сама ты ему миндальные глаза скосила, – откликнулась девочка.
– Вовсе и не ему, а проходившему мимо казаку. Вольно же было приказчику перед нашими окнами целый день торчать! А какой казак-то премиленький!
– Дунька, молчи! А то вот возьму и пущу в тебя чем ни попадя! – крикнула мать.
– Зачем же я буду молчать, ежели я свои приятные воспоминания делаю!
– Вот наградил меня Бог дочерью-кобылой!
– Только одни ругательства от вас и слышишь.
– Да как же тебя не ругать-то, коли ты такие слова…
– Какие слова?..
– То улан, то казак… Всякому красному околышку на шею вешаешься.
– Не я на околышки вешаюсь, а сами околышки из-за моей красоты ко мне пристают.
– Ежели ты не замолчишь, мерзкая…
– Зачем же я буду молчать? Улан с чем пристал – с тем и отстал; казаку миндальные глаза сделала – и никакого на мне пятна из-за этого не осталось. Вот кабы что-нибудь из этого дальше вышло…
– Верно, надо на тебя наплевать мне, на срамницу…
– Ах, очень даже рада буду, ежели наплюете. И какой спокой тогда…
Водворилась пауза. Мать пыхтела, затягиваясь папироской. Младшая дочь подошла к окну, у которого сидела мать, и стала отковыривать лед, намерзший на стекле. Раздался подзатыльник. Девочка отскочила.
– Что? Съела затрещину? – поддразнила ее сестра.
– Вовсе даже и не больно.
– Зато стыдно.
– Стыд – не дым, глаза не ест. Да чего дразниться? Сунься ты к маменьке, так и тебе то же самое будет.
– Нет, уж я попрошу отца, чтобы он Дуньку арапельником… Подзатыльником ее не проймешь. У ней шкура крепка…
И опять пыхтение вследствие затяжки папиросой.
– Продолжайте… что же вы остановились? – сказала старшая дочь, взглянув на мать.
– Что продолжать-то?
– Да движения своей ругательной машины. Вы выбрасывайте свою словесность, а я послушаю. Ведь вы путного разговора вести не умеете.
– Тебя, дуру, ругать – так в чахотку впадешь. Господи боже мой! Хоть бы пол подмел кто, хоть бы чашку кто прибрал. По стульям чулки да юбки разбросаны… Ну, дочки! Сидят сложа руки да глупости надумывают, а нет того, чтобы по дому делом заняться! – со вздохом проговорила мать.
– Для уборки комнаты кухарка есть, – отозвалась старшая дочь.
– Кухарка тебе же, дармоедке, теперь белье стирает.
– Ну, сами промнитесь со щеткой. Для моциона от жира это даже очень чудесно.
– Вот одер-то ленивый!
– Позвольте этот комплимент и к вам обратно препроводить.
– Хоть дырья-то бы на себе зашила. Вон блуза-то…
– Дома что с дырьями сидеть, что без дырьев… Все равно никто из мужчин меня не видит, – огрызнулась старшая дочь. – Да прежде чем на мою блузу смотреть – вы на свою-то блузу посмотрите.
– Тьфу! Вот тебе… И прими это так, чтобы тебе это в самое дыхало…