Да будем мы прощены
Шрифт:
Жизнь продолжается – это ложь. Я думаю, не пойти ли мне волонтером в одну из групп, которые прочесывают окрестные леса, но боюсь, как бы меня не узнали – и не сделали какие-нибудь выводы.
На следующий день я пытаюсь отвлечься на книгу, и это получается. Работаю час или два, переставляю абзацы с места на место, потом возвращаю их обратно.
Сажусь в машину, езжу кругами и спрашиваю себя: что же я делаю? Так ее ищу, что ли?
Думаю о местах, где люди собираются, сходятся и переживают целыми группами. В «Старбакс» я не могу – это слишком близко, вроде
Там собрались мужчины и ведут себя как мужчинам положено: притворяются, будто они не тревожатся, притворяются, будто человеческое им чуждо, но все же им хочется быть вместе.
– Я ходил с ними вчера – лес прочесывали. Возил их на своей машине.
– Стыд и позор какой-то…
– Да найдут ее, девчонки часто из дому сбегают…
– Сейчас уже нет. Раньше так было, сейчас стараются поближе к дому держаться, бегать опасно стало.
– Откуда вы знаете?
– Сам трех воспитал…
Жизнь продолжается, но я не понимаю, как можно жить по-прежнему, когда человек пропал. Жизнь останавливается; хуже того, она превращается в ад на земле, невозможно не сходить с ума от страха и неизвестности. Мысль зацикливается и мечется по кругу, не может покинуть его, потому что хоть на миг перестать об этом думать – значит забыть, перестать посылать поисковые сигналы – значит дать ей провалиться в трещину.
Краем глаза вижу у кассы Делилло. Не могу сказать, слушает он разговор или нет – он покупает клейкую ленту, респираторы и фонарь.
– Собираете аварийный пакет? – спрашивает его кассир.
– Весенняя уборка.
Он взглядывает на меня, рассеянно, мы встречаемся глазами, но я тут же отвожу их.
Покупаю лампочки. Почему-то мне хочется им всем крикнуть: «Вы ничего не видите, ничего не хотите знать, а мир изменился, поднялось какое-то зло, подобное змию из ада, высунуло из подполья чешуйчатую голову и схватило кусок свежатинки!»
А разговор у них такой пригородный, такой безмозгло-местный, что это невыносимо. Я выхожу, почти выбегаю, хватая ртом воздух.
Паническая атака, будто на меня вдруг обрушились мое знание о разновидности этой тьмы, мои не совсем отрешенные переживания на такие темы.
Я напоминаю себе, что это сделал не я. Но даже просто знать, просто чувствовать, просто быть более других знакомым с импульсами, позволяющими творить такие вещи, – от этого неуютно. Сам себе кажусь отдельным от себя человеком, подозреваемым. Собственная деградация, отвратительное впадение в прелюбодеяние, внутрисемейное убийство – мысли о них подступают и выводят меня из строя.
А она, оказывается, у меня на крыльце и ждет, будто ничего и не случилось.
– Мне стало страшно, что тебя нет.
– В каком смысле нет?
– Что это ты пропала.
– О чем ты?
– О той девушке.
– Какой?
– Ты что, слепая? Ты не видишь объявления по всему городу и телевизор не смотришь?
Она молчит. Все она знает, но говорить об этом не хочет.
– А я тебя видела, – говорит она. – Возле магазина, ты котят раздавал.
– Ты там была?
– Это мой магазин.
– Что же ты ничего не сказала?
– Мне нравилось на тебя смотреть.
– А что я делал?
– Котят раздавал.
– Ты за мной подглядываешь?
Она меняет тему:
– Ты всех котят раздал в хорошие руки?
– Одного пришлось оставить.
– Для дочки?
– У меня нет детей.
– Ага-ага, – говорит она так, будто я вру. – Ты их просто одолжил на время…
– Хочешь знать правду?
Она молчит.
– Мой брат, владелец этого дома, сошел с ума.
– Ну и что? Свой псих в каждой семье есть.
– В этом доме произошло убийство.
Я сам думаю, не потому ли я заостряю фразы, что она меня раздражает.
– Правда?
Едва заметно киваю, будто вдруг понял всю жуть своих слов.
– Это еще до того, как ты дом купил?
– Я же сказал, это не мой дом.
– Ага, ага. Не врубилась еще. – Она кладет ногу на ногу, устраивается поудобнее, собирается. – Ладно, готова слушать.
И все оказывается так коротко, будто вся история всосалась обратно в глубокий эфир, будто джинн трагедии устремился обратно в бутылку – моя собственная вина, мое понимание, что я еще ни с кем на самом деле об этом не говорил.
– Мой брат убил жену.
Долгая пауза.
– Намеренно?
– Трудно сказать, – отвечаю я.
– Это ужас.
– Жуть, – соглашаюсь я и понимаю, что если не считать звонка в «Скорую», когда Джордж убил жену, я никому еще об этом не рассказывал.
– Да, это и правда меня огорошило. Ты сам это придумал? Вроде городской легенды-страшилки?
– Зачем? Это увеличило бы мою привлекательность? Вот такова моя большая тайна, а у тебя какая?
Я пытаюсь ее разглядеть. Какого цвета у нее глаза? Почему ничего не осталось у меня в памяти? Я думаю снять ее на телефон – ее с котенком, что-то, за что можно зацепиться, проанализировать, предъявить как вещественное доказательство, если надо будет. Она одета небрежно, и это ее молодит. Волосы не светлые и не темные, не густые и не редкие, обрамляют лицо, как у сотни других. Она похожа на всех и ни на кого. Только руки слегка ее выдают: кожа на пальцах немного дряблая, а они тонкие и хрупкие, почти как у обезьянок. Несколько коричневатых пигментных пятнышек на тыльной стороне руки – возраст. Я смотрю ей в лицо. Она и похожа и не похожа на пропавшую, чью фотографию я распечатал и положил по центру стола Джорджа.
– Ты не хочешь мне рассказать?
– Перестань, а? – просит она. – Ты меня отпугиваешь. – Она переводит дыхание. – Почему ты не спрашивал у них, есть ли в доме другие животные, станет кошка жить в доме или на улице и не будет ли новый владелец так добр послать тебе фотографии котенка?
– Насколько близко ты подобралась?
– Ты не в настроении, я пойду, наверное, – говорит она, но не двигается с места. – Я видела ту сцену, когда ты заспорил с продавцом из зоомагазина, и пришлось перенести стол.