Дальняя гроза
Шрифт:
— Кабы не любила, разве жила?
— Куда же вы так торопились?
— Как это куда? На кудыкину гору! Нешто в девках сидеть? У девки доля ясная и понятная — не зевай а то проворонишь.
— Неужели вы на все это так просто смотрите, все будто так и надо?
— Чудак человек, на земле живем, не на небе! А земля грешная, не зря бог окромя рая ад при себе держит. А раз земля грешная, — значит, и мы не без греха. Ты вот на меня уставился, а, чай, знаешь, что это грех, потому как я — мужняя жена. Ты в зеркало на себя глянь — на лице-то все
— Нет, нет, что вы... Вы заблуждаетесь. И зачем же так... обнаженно... Я красотой любуюсь. Красота — это высшее из чудес на земле.
— Да уж чудо! — фыркнула Анфиса и стала поспешно накрывать на стол. — Тебе обедать пора. А то на голодный желудок — и такие думки. Ешь, поправляйся. Вон какой худющий! А я пойду, мне пора.
— Останьтесь, прошу вас! — Просьба была им высказана столь трогательно и беспомощно, что Анфиса рассмеялась:
— Ну и чудной! То зверем смотрел, то не отпущаещь.
Крушинский терялся в догадках, что с ним произошло. Поначалу при встречах с Анфисой ему даже хотелось обидеть ее, оскорбить, прогнать с глаз долой. Уже то, что ее прислал Волобуев, вызывало в нем судорожное чувство гнева. А сейчас он не мог и представить, что она уйдет.
Он попытался неловко обнять Анфису, но она с женским проворством оттолкнула его, и он, пошатнувшись, задел плечом мольберт. Портрет зашатался и остался висеть перекошенным.
— Рисуешь? — усмехаясь, спросила Анфиса. — Вот и рисуй себе, а рукам волю не давай.
И она ушла, все так же независимо и гордо держа голову на высокой, как у лебедушки, шее.
На другой день она подошла почти вплотную к мольберту, присмотрелась к портрету.
— Никак, ты другой портрет рисуешь?
Крушинский вздрогнул: недоставало еще, чтобы она догадалась о его замысле.
— Нет, нет, это тот самый, — поспешил он заверить ее, думая о том, где бы понадежнее запрятать тот, дерзкий.
— Да ладно уж, я в твоих делах вовсе не разбираюсь, — с равнодушием, в котором Крушинский уловил оттенок притворства, сказала Анфиса. И вдруг решилась: — А ты бы сделал для меня, что мне нужно, если я тебя попрошу?
— Ну конечно! С превеликой радостью! — оживился Крушинский.
— А ты не торопись, сердешный, не дюже шибко стребай, а то споткнешься, — охладила его пыл Анфиса, — И не послухал еще, чего я просить буду, а уже поскакал.
— Но я же ради вас...
— Да хоть ради кого! Я еще хворостину не выломала, а ты радуешься. Такие быстро тянут, да мелко пашут.
— Напрасно вы сомневаетесь во мне. Приказывайте, а я вам докажу. Клянусь вам...
— Ну зачем сдались твои клятвы? Не люблю я таких слов. Кто легко словами кидается, тот в делах не горазд. Ну, да бог с тобой, будем считать, что мы с тобой ни об чем серьезном не гутарили.
— Но, Анфиса, честное слово, вы меня заинтриговали. Теперь мне покоя не будет. Раз уж начали — договаривайте до конца. В противном случае я в предположениях, как в тумане, заплутаюсь. Я и сам дела жажду, настоящего дела.
— Какого еще дела? — насторожилась Анфиса. — Вон оно, твое дело, — кивнула она на мольберт и с улыбкой, в которой было трудно уловить насмешку, добавила: — Дюже хорошо ты малюешь. Аж завидки берут!
И она неторопливо проплыла к двери, прикрыв ее за собой, как всегда, бесшумно.
«Сколько в ней противоречий, сколько контрастов! — изумленно подумал Крушинский. — И не так уж проста, как ты считал раньше. Может быть и строптивой, и дерзкой, а ходит, как пава, как бестелесное существо, точно призрак. Не женщина, а сплошная загадка!»
Он долго бродил из комнаты в комнату, натыкаясь на стулья, не зная, куда себя деть. Скорее бы прислал за ним Волобуев! Но он, как об этом ему сообщила Анфиса, уехал на передовую и, по всему видать, забыл о художнике.
Крушинский подошел к мольберту, схватил ненавистный портрет и швырнул его на пол.
«А все же я буду писать Анфису! — решил он. — И тогда — прощай пейзажи! И неужели будет забыт Левитан? Не знаю. Знаю одно: сколько ни создам картин, главной из них будет портрет Анфисы...»
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Врангеля неожиданно вызвал к себе в ставку Деникин, и Ксения загрустила, ощутив неуемную потребность излить свою душу Анфисе. Отужинав, она зазвала ее к себе и уговорила остаться ночевать в светелке.
— Боюсь я одна, Анфиса, — обнимая подругу за плечи, растроганно сказала Ксения. — Ночами не сплю. Кошмары снятся. То в пропасть лечу, то гонятся за мной красные. Крикнуть хочу, на помощь позвать, а голоса нет. Ложись со мной.
Анфису внутренне передернуло. Уж очень ей не хотелось ложиться в ту самую постель, в которой проводил ночи вместе с Ксенией Врангель. Но Ксения не отстала, пока не добилась своего.
«Ладно уж, — подумала Анфиса, — будет подходящий случай поговорить с ней». А говорить было о чем. Не далее как вчера связной от Ильи Шафрана передал ей задание: во что бы то ни стало задержать бронепоезд хотя бы на два часа, чтобы он не смог оказать огневой поддержки казачьим частям, засевшим в станице. И совет, как лучше это сделать.
Постель, на которой возлежала Ксения, была роскошной. Пышно взбитая перина, шелковые пододеяльники, огромные, отборного лебяжьего пуха подушки, белоснежные, накрахмаленные до холодного хруста простыни — все располагало к неге, вызывало чувство блаженства.
Анфиса быстро разделась, пригасила ночник и, как в пропасть, упала на пуховую подушку. Ксения тотчас, как это делают маленькие дети, боязливо прижалась к ней, и Анфиса ощутила на своей щеке ее горячее, возбужденное дыхание.
— Спасибо тебе, Анфисушка, — замурлыкала Ксения, — теперь мне вовсе не страшно. Хоть одну ночку посплю спокойно.