Дамасские ворота
Шрифт:
— Никогда не пробуй ударить еврея. Ибо поднимать руку на еврея — это все равно что поднимать руку на самого Всемогущего.
— Такого я еще не слышал, — проговорил Лукас, вставая на ноги.
Рыжий был не один, вместе с ним в комнате находился его коллега.
— Ну так теперь услышал, — сказал последний.
Он был много ниже ростом своего товарища, и лицо его было не столь добродушным. Низенький, коренастый, с холодным взглядом, темноволосый и пузатый. И видно, знал, какое впечатление производит.
Лукас тяжело опустился на табурет, который ему придвинули. Табурет о трех ножках — на таких отдыхает боксер между раундами или отсиживается
— Он боксер, — объяснил коренастый, похоже начальник рыжего. — Ему нужно беречь руки.
— А я было подумал, что он играет на скрипке, — отозвался Лукас.
Ответ был совсем неправильный. Бац — и он снова оказался на полу, с расквашенным носом, ощупывая, не сломан ли тот, и глядя на собственную кровь.
— Ты угадал, — сказал рыжий. — Обожаю рубато. Хочешь, чтобы я продолжил?
Взбираясь обратно на табурет, Лукас был озабочен только одной мыслью: когда восстановится дыхание? Это напомнило ему об одном случае. Тогда он сбил себе дыхание, ныряя ночью в Шарм-эль-Шейхе. Он всплыл на поверхность на мгновение раньше, чем полагалось, и увидел черное небо и огромные звезды над пустыней. Снял маску с лица и погрузился в резиновые объятия лодки, чтобы насладиться свежим воздухом. Однако из-за какого-то таинственного сбоя в процессе метаболизма не мог дышать. Он плавал по черной поверхности воды, задыхаясь, как в разреженной атмосфере Урана, и бедные легкие работали вхолостую.
В помещении, куда они зашли, была непроглядная тьма и пахло плесенью. Когда вспыхнула люминесцентная лампа на потолке, он увидел, что оно выложено кафельной плиткой. Это было нечто вроде убежища, бункера. Через двадцать секунд отчаянных усилий к Лукасу вернулось дыхание.
— Ну, — спросил черноволосый, — так за что тебя бьют?
Правильный ответ, подумал про себя Лукас, будет «за Ленни», но он промолчал. Понимание, что необходима осторожность, дорого обошлось Лукасу, который имел обыкновение размышлять медленно и вслух, но на сей раз придется постараться.
— Вы спасли мне жизнь. Если б вы меня не подобрали, меня могли бы убить. Так что я действительно не знаю, за что вы меня бьете. Я американский журналист, как написано в моем пропуске.
— Еврей? — спросил рыжий.
Лукас едва удержался от хохота. За несколько лет в Израиле ему задавали этот вопрос всюду, где он бывал, от Дана до Галаада, прямо или косвенно. И вот, едва он решил, что слышал уже все возможные вариации смысла, подтекста, интонаций вопроса, он услышал новую.
Вариант рыжего не был особенно враждебным. Скорее даже слегка дружелюбным.
— Наполовину, — ответил Лукас. — Отец был еврей, но нерелигиозный. Исповедовал «этическую культуру». Мать — не еврейка.
Почему он рассказывает этим кретинам о своей жизни? — спросил он себя. Одно дело — бояться, но эта потеря морального авторитета была унизительна. Тем не менее ему была ясна логика, которой он руководствовался. До тех пор пока он верит в их относительную добродетель, есть надежда, что они его не убьют. Эта надежда была единственным основанием, от которого можно отталкиваться. Он, однако, сознавал, что ревизионистские подпольные группы во времена Британского мандата убивали куда более достойных евреев, чем он. Настоящих евреев.
— Как вышло, что ты не в правительстве? —
Шутка была рассчитана на то, что ее оценит напарник, и Лукас подумал, что улыбнуться было бы опрометчиво. К тому же он не хотел снова подставляться под удар.
По Нюрнбергским расовым законам [373] он самый натуральный еврей, подумал Лукас. Если он вполне еврей для газовой камеры, то и для них должен быть тоже. Но он ничего не сказал. Когда-нибудь, если останется живым, можно будет вставить куда-нибудь эту фразу. А сейчас хватит с него мордобоя, больше он не выдержит.
373
Нюрнбергские расовые законы — два антиеврейских закона, провозглашенные по инициативе Гитлера в 1935 г. и единогласно принятые на съезде Национал-социалистической партии в Нюрнберге.
Пока двое дознавателей переговаривались меж собой на иврите, Лукас на короткое время потерял сознание. Очнувшись, он поймал себя на том, что разглядывает боксерские перчатки. Ему вспомнились «смокеры» с боксом после уроков в неподходящей школе. Вспомнилось, как вынужден был биться с каждым достававшим его школьным антисемитом, начиная с мальчишки по имени Кевин Инглиш. И таких был добрый десяток.
Как странно, как жутко, что приходится вспоминать все это здесь. Что тебя заставляют вспоминать закон детских джунглей с их мерзкими склоками и благочестивым янсенистским фатализмом в таком месте, как Кфар-Готлиб. Но разве нет у них определенно чего-то общего? Религия. Душа бездушного мира; до чего же Маркс был сентиментален [374] . А тут, в Кфар-Готлибе, они сверхрелигиозны. Еще национализм. Автоматы. Шпинат. Лукасу хотелось, чтобы все это что-то значило. И мысль, что это не значит ничего, откровенно бесила.
374
Имеется в виду следующая фраза К. Маркса: «Религия — это вздох угнетенной твари, душа бездушного мира, сердце бессердечных порядков, цветы, украшающие цепи, которыми сковано человечество, опиум народа».
— Так что ты делаешь, Лукас, на нашей земле? — спросил черноволосый.
— Я журналист, — ответил Лукас. — Вы видели мои документы.
— Еще бы, и ты такой же, как все они, — сказал рыжий. — И для того здесь, чтобы клеветать на религиозную общину. Может, не в наших силах заставить тебя не клеветать. Но когда ты становишься причиной смерти еврея, на тебе его кровь. А в таком случае мы можем принять меры.
— Мы сделали все, что могли, чтобы спасти ему жизнь, — сказал Лукас. — Он ушел от нас. Толпа схватила его, и мы ничем не могли ему помочь.
— Линда Эриксен другое говорит. Что вы проехали блокпост и ничего им не сказали. Что ударили ее, не давали сообщить армии.
— Все было не совсем так, — возразил Лукас.
Привели Линду, с опухшими глазами и немного отошедшую от истерики.
— Они ударили меня, когда я попыталась сообщить солдатам, — со злобой сказала она. — Они виноваты в его смерти.
— Линда, — начал Лукас, — ты ведь прекрасно все понимаешь.
Но он видел, что ее не переубедить. Он сам был не уверен в том, что же произошло. И едва ли чье-нибудь чувство справедливости будет здесь удовлетворено, как ни крути.