Дань саламандре
Шрифт:
...Я буду медленно проплывать по залам Дворца, где ни одно полотно мастеров, ни один бесценный шедевр Истории не окажется поврежден, потому что укутаны они все будут водой не простой, а благоданной, благодарованной – то есть водой-то они и будут защищены; я буду медленно-медленно – с относимыми назад, полностью открывающими лицо, колышущимися, как водоросли, волосами – всплывать-восходить по широким ступеням величественной Иорданской лестницы, и бог морских глубин Посейдон благословит меня как неотъемлемую часть этой счастливой марины, – и я выплыву из Дворца через одно из самых красивых его окон, выходящих на Площадь, – выплыву вместе со стайкой любопытствующих золотых рыбок – и наконец-то смогу встретиться
В прошлой моей жизни – надводной, земной, бренной – Ангел терзал-занозил мой мозг этим жестом своей руки, – десницы, указующей на крест, – он мучил меня этим не поддающимся разгадке жестом, которому мне годами не удавалось найти определения, и моя лютая немота – в контрасте с простой ясностью этого увековеченного, словно предвечного движения – сводила меня с ума; но нынче это прошло, прежнее мое напряжение как рукой сняло, возможно, той же самой рукой Ангела, и вот сейчас я смогу поднырнуть под его чуть склоненное в благоговейном смущении лицо и взглянуть ему прямо в его глаза, в невыразимые очи его, а он, Ангел, будет по-прежнему взирать туда, куда вовеки веков не проникнет взор человека; и я пойму, что именно эта рука, в бессловесности исступления – да! в бессловесности исступления – указующая на крест – десница Ангела, именно она, невзирая на “объективно превосходящие высоты других исторических и современных построек”, несмотря даже на то, что выше нее находится сам крест, – я пойму, что именно она, рука Ангела, и была тем самым последним, что мелькнуло – прощаясь, прощая – над гладью сомкнувшихся вод.
И потом я медленно поплыву домой – над моим городом, чьи обшарпанные крыши я люблю в сто тысяч раз больше сверкающих куполов, – именно эти обшарпанные крыши я и люблю – о, как долго, подробно я буду любоваться ими! – все их детали будут увеличены линзой воды, и мои слёзы, несмотря на их постыдное обилие, ничего не изменят в совершенстве этой неземной (да уж!) оптики – и в свой дом я вплыву через дверь – не через окно, хотя могла бы, вполне невозбранно, вплыть через него – но нет, я захочу это сделать так, как делала тысячи раз в моей прежней жизни: я попаду в свое жилище обычно, через дверь: сначала через входную дверь на лестницу – и даже не на ту, Тайную, а на самую простую: как прежде загаженную, общую лестницу нашего дома.
Я буду медленно всплывать по ней на свой пятый, последний, без лифта, – я буду медленно, строго вертикально возноситься в просторном ее пролете, а иногда – длинным-длинным движением буду перемахивать через перила, чтобы попасть на саму лестницу и насладиться плавным отталкиванием от пологих ее ступеней – это ведь только чужие ступеньки крутеньки, а свои – удобны, уютны всегда; я буду перелетать сразу через несколько ступеней, то есть делать то, что хотелось в детстве: сразу через четыре, пять, шесть – хо-о-о-о-оп!.. – через целые лестничные марши – и вот окажусь наконец перед дверью моего жилища, и, конечно, не сумев ни переждать, ни хотя бы утишить бешеные, молотобойные удары в глубинах моего существа, вплыву в эту дверь без ключа – потому что какие уж там ключи в милосердном, подводном, глубоководном Петербурге!.. в Петербурге единственном, истинном! где Петр-апостол отворяет врата в рай!.. Я вплыву – и со мной, алым клином, вплывет стайка ласковых рыбок – в темный-претемный, длинный-предлинный петербургский коридор – на всей планете, сколь ни ищи, не отыщешь этих угрюмых, сумрачных, уютных, любезных моему сердцу коридоров – и остановлюсь перед своей дверью; и вот так же, без вмешательства ключа – сама, своей доброй волей – отворится предо мною дверь в душу моей
...А пока со мной лишь моя память.
Мне не забыть никогда, как медленно гуляла я в моем саду. В моем унаследованном, родовом имении. И он был так прекрасен, что к нему, как и к жизни (которая в моих глазах изначально оправдана своим неиссякаемым артистизмом), привыкать было бы страшно. Опрометчиво. Да и невозможно.
Это был мой сад.
Он и сейчас мой.
дождь перестал... черемуховый сад
горстями пьет преображенный воздух
но мне не напоить увядший взгляд —
дышу, дышу – дышу пока не поздно
пусть остаются воля и покой
и черные часы на дальней башне
их причет, мерный и нестрашный
и сон, и свет, и воздух золотой
(Примечание. На языке той земли, где я сейчас физически нахожусь, – “mooi” – “моой”! – означает “прекрасный”.)»
Глава 3.
Месть осенней травы
Знать бы, где упасть, заранее подостлала бы американский водный матрац с электронным регулятором подогрева.
А так, испытателем жизни – вне строп, вне подвесок, вне лонж...[11]
Как это случилось?
Взбрело же мне как-то осенью – уже столько лет прошло после нашего разрыва – поехать за город.
На одну из тех горок, где когда-то при ней, с ней, о ней... Короче, где едва не сломала себе хребет...
Ломать хребет, как и всё, что делаешь – или делают с тобой, – надо вовремя.
Тогда надо было это делать, тогда.
Ломать, пока ломалось.
А сейчас ноябрь.
Курю.
Курю на нашей горе.
Никого.
Гора-с-перебитым-хребтом.
Гляжу на залив.
Возле него, в дюнах, трава чуть седая. Иссохшие ее травинки выглядят как многократно крашенные, измочаленные перекисью, вообще вконец испорченные волосы. Всё равно седые: иней не тает.
Это вдали.
А на нашей горе чуть теплей. Инея нет. Тепло. Сухо.
Моя рука гладит пядь травы.
Эта маленькая, бугорком, пядь удобно и ласково умещается в мою пясть.
Глажу привычно.
Замечаю не сразу.
Чуть-чуть выпуклый треугольник. Поросший густыми русыми волосами.
Рука безоговорочно узнаёт его.
Моя ладонь, единым лишь осязанием, узнаёт его запах и цвет.
Когда до меня доходит смысл происходящего, уже поздно: моя рука нежно-нежно раздвигает травяной мех...
И плоть моих пальцев ужасается могильному хладу мертвой земли.
Мои пальцы, только что ласкавшие русый бугорок, раздирает судорога.
Катаюсь, рыча, по Горе-с-перебитым-хребтом.
Под ногтями – кровь вперемешку с землей.
Знать бы, где упасть.
Впрочем, какая разница.
вещь в себе! волчица! женщина-вещь!
Вой переходит в иероглиф
он начертан на шелке, но он зловещ,