Даниелла
Шрифт:
— Кушайте, — говорил мне Тарталья, — и не бойтесь ничего. Даниелла не умрет от того, что вывихнула ногу. Когда я расстался с ней, она уже не чувствовала боли и печалилась только о том, что разлучена с вами. Сегодня, когда я с ней увижусь, она прежде всего спросит меня, смог ли я уговорить вас пообедать, не грустить и терпеливо переносить ее болезнь и вашу скуку.
— Что говорить о моей скуке! Но болезнь ее и этот брат, которые ей угрожают! Правду ли говорил ты мне?
— Сущую правду, эччеленца; это так верно, как то, что вот это макароны; но Даниелла привыкла к угрозам пьяного братца и смеется над ними. Пусть себе, пожалуй, подозревает, но узнать ему ничего не удастся. К тому же, если бы он вздумал бить бедную девочку, жители виллы Таверна не допустили бы этого. А в парке пусть шляется сколько душе угодно, лишь бы вас не встретил;
— Не докажет против нее? А разве и она будет замешана в мое глупое дело, если узнают, что мы с ней в дружеских отношениях?
— А как же бы вы думали, эччеленца? Ведь вы член тайного общества…
— Это ложь!
— Я знаю, но так полагают, и если бы брат Даниеллы донес на нее настоятелю доминиканцев или хотя бы приходскому священнику, что она — дурная христианка, влюблена в еретика и в иконоборца, так и ей, бедняжке, пришлось бы потереться о тюремные стены.
— О, Боже мой, если так, послушаюсь тебя. Но не обманываешь ли ты меня?
— А мне зачем обманывать, и еще вас! Ведь я берегу вас, как зеницу ока, для лучшей участи.
Я сел и принялся за макароны, как вдруг посреди уверений Тартальи в преданности я услышал звон бубенчика от моей козы, который мы с Даниеллой привесили к окну и провели от него целую систему бечевок к калитке. «Слышишь ли, — сказал я, вставая, — ты самый низкий плут! Ты солгал мне; вот и Даниелла».
— Это не она, мосью, — отвечал он, собираясь идти отворять калитку, — это Оливия или Мариуччия, которые пришли к вам с известием о здоровье своей племянницы.
Я с таким нетерпением ожидал верных известий о здоровье Даниеллы, что, не заботясь более о Тарталье, вскочил, стрелой перелетел цветник и отворил калитку без всяких предосторожностей. Это была не Мариуччия и не Оливия, а брат Киприян, который поспешно проскользнул в полуотворенную калитку, прежде чем я успел отворить ее вполне, и тотчас захлопнул ее, подавая мне знак, чтобы я закрыл задвижку.
— Тише, — сказал он мне шепотом, — может быть, за мной следили, хотя я и принял все предосторожности!
Мы вошли в цветник; он говорил мне что-то, но так путался в словах, по своему обычаю, что я только и понял, что сад занят полицией, хотя и тайно, но несомненно, и что монах, посетив меня, подвергал себя опасности.
— Пойдемте к вам, — сказал он, — там мне свободнее будет говорить с вами.
Когда мы остались с ним наедине в казино, он подтвердил мне слова Тартальи. Вывих Даниеллы был не опасен, но требовал совершенного спокойствия. Брат ее, поселившись у фермеров виллы Таверна, сторожил двери и окна ее комнаты. Я должен был отказаться от свидания с ней впредь до ее приказания, Она снова требовала от меня честного слова спокойно сидеть взаперти до тех пор, пока меня не будут открыто преследовать в самой внутренности замка. «Дайте мне это слово, любезный брат, — сказал капуцин, — она готова на все решиться и, пожалуй, на коленях приползет сюда».
— Я даю его, — отвечал я, — но разве она не могла написать мне?
— Она так и хотела сделать, но я не взял письма; меня могли задержать и обыскать, и тогда мы все пропали бы. Успокойтесь и поговорим о деле. Но прежде покормите меня; в это время я обыкновенно ужинаю, а мне еще предстоит порядочный конец; отсюда до монастыря — не рукой подать.
Я поспешил подать доброму монаху макароны, которые он ел с замечательным аппетитом. Несмотря на беспокойство, в котором он находился, он с таким усердием занялся этим блюдом, что едва давал один ответ на тысячу моих вопросов. Бедняга, может быть, и не прожорлив, но голоден. Этот аппетит еще усилился, когда Тарталья принес молодого осетра, приготовленного на вине, и блюдо артишоков, поджаренных в свином сале. Тогда невозможно уже было выманить у монаха ни одного путного слова, и в продолжение целого часа я должен был терпеливо любоваться, как он глотал кусок за куском эти кушанья, а сам ел, чтобы только утешить Тарталью, которого я уже не мог считать врагом своим и преданность которого заслужила с моей стороны, конечно, чего-нибудь другого, а не подозрений и грубых выходок.
Положение мое становилось очень странным с этими собеседниками. Мое горе и мое беспокойство сталкивались в резком контрасте с аппетитом капуцина, который пользовался редким случаем насытить его, и с угодливостью моего смешного слуги, который в данном случае только о том и заботился, чтобы доказать мне свое мастерство в поваренном искусстве, «Кушайте, кушайте, эччеленца, — говорил он мне, — я вам дам отличного кофе, для сварения желудка. Даниелла наказывала мне: более всего заботься о кофе, это его единственное лакомство».
Это наставление так сходилось с привычками милой баловницы Даниеллы, что я поверил искренности Тартальи, за которую, впрочем, ручались доверие и дружба к нему капуцина. У меня, сказать правду, не легко было на сердце при мысли, что и Даниелла не шутя дружна с ним, и я оскорблялся внутренне не тем, что принимал от него услуги, за которые я мог вознаградить его со временем, но что он замешан в сердечные дела Даниеллы и как бы посвящен в таинства моего счастья. Я не мог воздержаться, чтобы не сказать слова два об этом брату Киприяну. «Так вы не были при том, как она упала?» — спросил я его, когда Тарталья пошел за кофе. — «Нет не был, — отвечал он, — но если бы и был, то ни я, ни Оливия, ни Мариуччия, мы не могли бы принять на себя заботы о вас и не помешали бы вам умереть с голода. За этими женщинами теперь строго присматривают; что касается меня, то я подчинен правилам своего ордена. Верьте мне, нельзя было найти друга лучше Тартальи в этом случае; его не арестуют на дороге, когда он пойдет к вам».
— В самом деле? А почему бы это?
— Этого я не знаю, но это так. Его все знают и он со всеми в ладах.
— Даже и с полицией?
— Chi lo sa? — отвечал монах тем же тоном, каким говорит сестра его, когда хочет сказать: «Полно вам расспрашивать меня; я и знать этого не хочу».
Я думал рассеять себя от своих забот разговором с монахом за чашкой кофе, но очень был удивлен, найдя в нем человека совершенно ничтожного и совершенно глупого. Судя по сведениям, доставленным им. своему семейству о моем деле, и по теперешнему великодушному его посещению, можно было полагать, что он прозорлив, отважен и деятелен. Ничуть не бывало! Он невежа, робок и ленив. Впрочем, он существо кроткое и доброе, сохранившее все свои любящие способности только для сестры и племянницы, и которое, несмотря на искренность своей набожности, всегда готово преступить правила монастырской жизни, чтоб оказать им услугу или одолжение. Но он до того ни к чему не способен, что его содействие совершенно бесполезно. Голова его похожа на растрескавшуюся маковую головку, из которой ветер давно вынес все семена. У него нет ни последовательности в мыслях, ни памяти, ни ясного взгляда на вещи. Он едва знает имя, лета и состояние людей, с которыми находился в частых сношениях, а когда случайно вспомнит это, то повторяет каждое слово несколько раз с тупым самодовольством. Что касается природы, красоту которой и плодородие он превозносит при всяком случае пошлой и всегда одной и той же фразой, то он глядит на нее сквозь креп и, я уверен, не сумеет отличить розы от репейника. Ничто не производит особенного впечатления на эту отупевшую организацию, которая несравненно ниже, чем организация самого изнуренного лихорадкой и самого беспечного селянина римской Кампаньи. В религиозном отношении трудно решить, какое именно составил он в себе понятие о Высочайшем Существе. Он толкует о церкви, о церковной службе, о церковных свечах, о четках; но я не думаю, чтобы, за исключением осязаемых символов веры, он имел какую-нибудь религиозную идею, чувство или какое-нибудь верование.
Что касается религиозного и политического положения его страны, это для него запечатанная грамота. Он смешивает самые противоположные явления в одном чувстве глупо улыбающейся покорности. Все, что носит сан кардинала или даже аббата, окружено в его глазах сиянием, ослепляет и порабощает его. Словом, от него ничего не добьешься, а видит Бог, что я желал добиться от него только сведений о моем деле; но и это оказалось невозможным: все кончалось вечным chi lo sa, которое начинает действовать мне на нервы. Он пугался моих вопросов и не понимал их. Он не знал, действительно ли кардинал, мой покровитель, принял какие-нибудь меры; он не знал, в гражданском или в духовном суде производится мое дело и кто будет судить меня: giudice processante, местный следственный судья или судебный инквизитор, — председатель духовного судилища или, наконец, собственно инквизиция; эти три судебные власти распоряжаются поочередно, а, может быть, и все вместе, в политических, гражданских и религиозных следствиях, а возведенное на меня обвинение, по здешнему порядку, относится ко всем трем отраслям судопроизводства.