Даниелла
Шрифт:
— Им это положительно известно, эччеленца! Они полагают, что вы попытаетесь уйти отсюда, что было бы величайшим безрассудством. Им думается, что вас выживет отсюда голод; но они забыли обо мне, эти любезные господа.
Он взял мое платье и принялся чистить его в передней. Я был так утомлен, что задремал под шелест его веника.
Через час я проснулся и увидел, что мой чудак сидит перед камином и, грея ноги, внимательно читает альбом, в котором я писал этот рассказ со светлого праздника. Что было писано прежде, вы, вероятно, уже получили; я отправил это к вам из Рима с Брюмьером, у которого есть приятель при французской миссии.
Видя,
Кроме того, в спокойствии, с каким он читал, было что-то убеждавшее, что он не имел злых намерений, по крайней мере, не имел их в то время: смотря на него, нельзя было подумать, что он замышляет какое-нибудь коварство. Вдруг он начал смеяться, сначала сдерживаясь, но напоследок расхохотался, как сумасшедший.
Причина была достаточная, чтобы проснуться. Я приподнялся на постели и поглядел ему в глаза. Улыбка исчезла с его шутовской физиономии. Между нами произошла немая сцена, как в итальянской пантомиме.
Сначала он хотел спрятать альбом, но, видя, что уже поздно, не робея, воскликнул:
— Боже мой, Боже, как и смешно и приятно видеть себя в рассказе, день в день и слово в слово! Простите мою нескромность, мосью; я так люблю искусства, что, увидя ваш альбом, не мог удержаться, чтобы не раскрыть его. Я думал, что найду в нем рисунки, здешние виды, но вместо них бросилось мне в глаза имя Тартальи. Мне нравится, что я описан здесь, как живой; мое имя не Тарталья и не Бенвенуто, и это меня не компрометирует, А притом вы так умны и так хорошо обо всем этом пишете, что я очень рад припомнить в подробности все, как что происходило. Вот наша ночная поездка на лошадях Медоры и все мои слова, точь-в-точь как я говорил вам их, о разбойниках, об иллюминации св. Петра, о том, как я искусно принудил вас воспользоваться этими лошадьми, которых я на этот случай свел тихонько с конюшни. Признайтесь, мосью, что хотя вы и подозреваете меня, а рады видеть, что я не болван и не дурак.
— Если ты доволен моим мнением о тебе, так чего же лучше? Значит, мы оба довольны друг другом, не правда ли?
— Эччеленца, я говорил вам, — вскричал он с убеждением, вставая с кресла, — и теперь не отпираюсь от слов своих: «Я вас люблю!» Вы почитаете меня канальей и мерзавцем и на словах и письменно; но убежденный, что со временем приобрету вашу дружбу, как вы приобрели мою, я принимаю слова эти в шутку, как это делается между друзьями.
— И хорошо делаешь, сердечный друг мой. Теперь, когда ты уже уверился, что я ничего не замышляю против папы, ты пожалуйста уж не трогай моего писания, если не хочешь получить…
— Гм… вы всегда только стращаете, а никогда не ударите. Вы добры, эччеленца, и никогда не обидите бедняка, который терпеть не может ссор, и душой к вам привязан. Я же никак не раскаиваюсь в том, что прочел ваши приключения, а в особенности об этой проклятой жестяной дощечке, которую нашли в вашей комнате в Пикколомини. Это обстоятельство меня ужасно мучило. Каким образом, думал я, попалась ему в руки эта вещь? И если он уж получил ее, как мог допустить, чтобы она валялась у всех на виду?
— Так это вещь драгоценная?
— Не драгоценная, а опасная.
— Что же это такое?
— Условный знак тайного общества. Вы отгадали это, потому что сами об этом написали.
— Какого общества, политического?
— Гм… Chi lo sa?
— Кто знает? Разумеется, ты!
— Но уж никак не вы; это я вижу! Вы думаете, что эту дощечку подсунул вам агент этого общества; нет, это личный враг.
— Кто же бы это? Мазолино?
— Нет, он так хитро не придумает; притом же, чтобы осмелиться надеть на себя доминиканскую рясу, надобна посильнее протекция, чем у него; этот пьяница никогда не будет человеком. Видели вы в лицо мнимого монаха?
— Да, если это тот самый, которого я встретил в Тускулуме; но в этом я не уверен.
— Ну, а тот, что шлялся здесь на этих днях?
— Это тот самый, что я видел в Тускулуме; я почти убежден в этом.
— Узнаете ли вы его в лицо?
— Кажется, что узнаю.
— Обратите на это внимание, если вы его еще где встретите, и будьте осторожны. Что, он высок ростом?
— Довольно.
— Толст?
— Да, он довольно полный.
— Если толст, так это не он.
— Кто же этот «он»?
— Тот, о котором я думал; но мы посмотрим, я уж доберусь до правды. Спите спокойно, эччеленца; Тарталья не спит за вас.
Он вышел, взял ключ с собой, а я снова заснул.
В пять часов, по обыкновению, я проснулся. Возле меня никого не было; я был один; при этой мысли я невольно вздохнул.
Одевшись, я вышел на террасу и взглянул на окрестность. На целом видимом мной пространстве не было ни души. Издали только слышалось движение людей, отправлявшихся на полевые работы. В шесть часов Тарталья принес мне котлеты и свежие яйца. Я испугался, заметив какое-то беспокойство в выражении его лица.
— Даниелле хуже? — вскричал я.
— Нет, напротив, ей легче. Вот письмо от нее.
Я вырвал у него письмо. «Надейся и будь терпелив, — писала она мне. — Я скоро с тобой увижусь, несмотря на препятствия. Не выходи из Мондрагоне и не показывайся. Надейся и жди любящую тебя».
— Она пишет мне, чтобы я не показывался, — сказал я Тарталье, — а ты уверял, что пребывание мое здесь известно.
— Э, мосью, — отвечал он с нетерпением, — ничего я не знаю. Не показывайтесь, это не помешает. Но здесь такие дела делаются, что я и понять не умею… Я недаром думал, на кой черт им этот бедный художник; не может быть, чтобы они считали его опасным. Он, верно, только предлог, а речь не о нем. И точно, тут есть другое дело, или они только воображают себе это.
— Объяснись, я не понимаю.
— Нет, вы не имеете ко мне доверия.
— Напротив, сегодня я уже вполне доверяю тебе; я. целую ночь был в твоих руках и спал спокойно. Я уверен, что ты не желаешь, чтобы меня задержали ни здесь, ни за стенами замка. Говори!
— Ну, так слушайте. Что, вы один здесь?
— Что, один ли я в Мондрагоне? Ты еще сомневаешься в этом?
— Да, я сомневаюсь, мосью…
— Знаешь ли, — отвечал я ему, пораженный той же самой мыслью, — если бы ты спросил меня о том в первый день моего переселения сюда, я был бы такого же мнения. В этот день и в наступившую ночь я сам думал, что нас двое, или даже несколько человек укрывается еще в этих развалинах. Но я живу здесь уже целую неделю и уверен, что живу один-одинехонек.