Даниелла
Шрифт:
Нежные, грациозные формы ее не обличают ни той энергии, которой она одарена, ни того хладнокровия, к которому способна. А между тем эта маленькая ручка и эта тонкая, стройная нога не боятся трудов. У нее столько гибкости в движениях, что ее можно счесть слабосильной, но на деле, или вследствие твердой воли, или по породе, или по привычке у нее столько силы, что она, не уставая, может далеко и скоро ходить и переносить довольно большие тяжести; в женщине редко бывает столько силы. Она говорит, что до отъезда своего из Фраскати так страстно любила танцы, что по шести часов сряду танцевала не переводя духу, и, выходя с бала на рассвете, отправлялась работать, и это не стоило ей ни малейшего усилия. Часто смеялась она надо мной, когда я жалел, что она должна вставать до света. Она говорит, что если б она жила без усталости и без волнений, то
Сколько должно быть в ней физических сил, когда деятельность сил нравственных не истощила их! Когда она вынуждена снова обратиться к заботам ежедневной жизни, в ней проявляется такая веселая расторопность, такое присутствие мысли, такая определенность воли, такая быстрота действия, что она может служить образцом всем хозяйкам, служанкам и работницам. Кто подумал бы, видя, с какой maestria она отправляет самую черную работу, что у нее бывают минуты экстаза и мистического изнеможения?
С каким наслаждением смотрел я на эти волны черных кудрей, разлившихся по ее прекрасному лбу, на ее длинные ресницы, от которых мягкая тень ложилась на ее щеки, подернутые бархатным пушком! Как мог я не заметить с первого раза этой несравненной, поразительной красоты? Почему при первой встрече с ней я нашел, что она только приятна и не совсем обыкновенна? Почему, когда я уже чувствовал к ней склонность и описывал вам ее из Рима, не смел я сказать, что она прекрасна и в то же самое время писал о красоте Медоры? Теперь в моем воспоминании Медора безобразна и не может быть не безобразной, потому что она совершенная противоположность этому изящному созданию природы, которое у меня в сердце и перед глазами.
Часы мои старинным, сухим боем пробили три часа. Это был единственный звук, который слух мой мог уловить в окружавшем меня безмолвии. Дождь перестал; наружный воздух сделался звучен. Вдруг услышал я как бы воздушную мелодию, которая неслась в верхних слоях атмосферы, над высокими трубами террасы; то были звуки фортепиано. Я стал прислушиваться и узнал этюд Бертини, который кто-то играл с возмутительной самоуверенностью. Это было так странно, так невероятно в такую позднюю пору и в таком месте, что я принял это за обман чувств. Откуда бы взялась эта музыка? Я слишком внятно слышал эти звуки, и не мог полагать, что они принеслись издалека; к тому же на целую милю кругом не было дома, в котором можно было бы предполагать фортепиано или пианиста.
Не обманулся ли я в инструменте и не показались ли мне за фортепиано маленькие цимбалы, с которыми цыгане-артисты шляются по деревням? Но, в таком случае, кому бы давалась эта серенада в такую погоду и в степи? Нет, это было настоящее фортепиано, плохое, расстроенное, но фортепиано с полной клавиатурой и с обеими педалями.
— Есть с чего с ума сойти, — сказал я Даниелле, которую я разбудил своим беспокойством. — Послушай и скажи мне, как понять это!
— Эти звуки доходят до нас, — сказала она, прислушавшись к игре невидимого музыканта, — должно быть из монастыря Камельдулов. Там всего и есть только один инструмент, церковный орган; должно быть, кто-нибудь из монахов-музыкантов разучивает мессу к будущему воскресенью.
— Мессу на мотив Бертини?
— А что? Разве нельзя…
— Но эти звуки похожи на звуки органа, как бубенчик на большой колокол.
— Ошибиться немудрено. Ночью, особенно после дождя, когда воздух чист и звонок, звуки издали кажутся совсем другими.
Пришлось остановиться на этом предположении, за неимением другого, более правдоподобного. Мы заснули под звуки фантастического инструмента, в этих развалинах, которые не грех назвать чертовым замком.
Я, в свою очередь, заспался, так что Даниелла, чтобы избежать моего всегдашнего огорчения и беспокойства при нашей разлуке, встала потихоньку с рассветом и тайком ушла, заперев меня в казино, из опасения, чтобы я, имея свободу шляться по развалинам, не попался кому на глаза в каком-нибудь отверстии или проломе замка.
Как только она ушла, я проснулся, пробужденный какой-то инстинктивной заботливостью; хотел догнать ее, чтобы сообщить ей о моем намерении бежать, но я был заперт и решился опять уснуть. Заря предвещала ясный день; за синеватыми горами разливался по небу розовый свет ее. На отлогостях, где скалы вулканического образования, выветриваясь, рассыпаются на поверхности в золотистый песок, дождь не оставляет ни грязи, ни даже сырости, и через час после самого сильного ливня следы его остаются только на зеленеющей траве и на освеженных цветах; расставшись с Даниеллой, я утешался тем, что ей предстояла сегодня приятная прогулка через парк.
В девять часов она разбудила меня. Бедная целое утро пробегала по моим делам. Она была во Фраскати, будто за покупкой ниток, но собственно за тем, чтобы разведать о положении моего дела. Там она виделась с Мариуччией и принесла мне мой чемоданчик, туалетный несессер, мои альбомы и мои деньги. Это было очень кстати; теперь мы могли уехать. Кроме того, она принесла провизии на два дня, свеч, сигар и, наконец, знаменитый кофе, которого она никак не хотела лишать меня.
Все эти припасы и вещи Даниелла уложила в тачку, засыпала сверху сухим горохом и наняла в Пикколомини поденщика отвезти все это к верхнему концу stradone, под видом, что горох продала Мариуччия Оливии, а она велела перевезти его в Мондрагоне, куда, по словам ее, скоро прибудут работники для переделок в замке. Поденщик оставил тачку при въезде во двор и, немедленно отпущенный, не видал, что из нее выгружали.
Милая Даниелла очень устала от этой экспедиции, но я радовался ее прекрасному замыслу.
— Ты так смышлена и деятельна, — сказал я ей, — так ты и должна все устроить к нашему побегу. Я увезу тебя отсюда и только в таком случае останусь здесь, если ты скажешь мне, что дело мое с инквизицией не будет иметь последствий и что я могу обвенчаться с тобой, не уезжая отсюда и без дальнейших проволочек.
— Ты затеваешь невозможное, — отвечала она, качая головой. — Дело твое принимает худой оборот. Брат мой, который, по счастью, не подозревает еще нашей связи, смертельно возненавидел тебя за побои. Он уверяет, что ты бил его, потому что принял его за шпиона, и что ты поносил наше духовное правительство. Он показывает, что узнал тебя, и приводит свидетеля, который хоть и не подоспел, чтобы помочь ему, но слышал слова твои и видел тебя в лицо. Этого свидетеля никто и не видывал во Фраскати, но полиция, кажется, знает его, выслушала и приняла его показания. Вчера вечером были они в Пикколомини, должно быть, чтобы задержать тебя, и, не найдя тебя там, велели отпереть твою комнату, чтобы захватить твои бумаги; теперь они уверяют, что ты принадлежишь к вечному заговору против земной власти святейшего папы; заговорщиков этих открывают каждую неделю. Но добрая тетка все это предвидела: она вынесла из твоей комнаты все вещи, до последнего клочка исписанной бумаги, и запрятала все это в верное место в доме. Им она сказала, что ты отправился накануне в Тиволи пешком с рисовальными припасами, и что прочие твои вещи остались в Риме, когда ты ездил туда на светлый праздник. Как только сбыла с рук этих господ, она сама отправилась в Рим, чтобы посоветоваться с. лордом Б…, как выручить тебя из беды. Тебе придется ждать терпеливо здесь, что будет, потому что пуститься в путь днем или ночью без паспорта, который лежит во французской полиции в Риме, и думать нечего; тебя задержат в первом городе. Пробраться же через границу по тропинкам, по которым проходят разбойники и беглые солдаты, если б даже я и могла служить тебе проводницей, а надобно тебе сказать, что я тут буду плохая проводница, это гораздо труднее и опаснее, чем оставаться здесь; ведь если и дознаются, что ты здесь сидишь, то вряд ли решатся взять тебя отсюда.
— Это почему?
— Потому что это старинный папский дворец, и место это имело прежде право убежища. Фамилия Боргезе наследовала это право, и хоть все это теперь отменено, но обычай и уважение к старинным правам остались. Чтоб силой отворить эти двери, за которыми ты хоронишься, надобно оскорбить принцессу; они не осмелятся войти сюда без ее позволения.
— Но почему же бы им не выпросить этого позволения?
— Потому-то и Оливия отправилась в Рим. Она все расскажет своей госпоже, а госпожа ее добрая и примет в нас участие. Ты сам увидишь, что и женщины к чему-нибудь да пригодны, а я думаю, что в нашей римской стороне одни мы только чего-нибудь да стоим.
Я был согласен с этим, и, сообразив, что без паспорта невозможно отправиться в море с берегов Италии, не подвергая затруднительным и опасным случайностям свою подругу, которую я не намерен здесь покинуть, я решился последовать ее совету и вверить свою участь покровительству женщин. Глубоко тронутый преданностью Мариуччии и Оливии, я удивлялся предусмотрительности и деятельности этого великодушного и смышленого пола, который во всех странах, а в особенности в Италии, всегда был Провидением преследуемых.