Дарю вам праздник
Шрифт:
Остаток дня я пребывал в мрачности, то нещадно грызя себя, то немощно оправдывая. Беглец мог быть и правонарушителем, и слугой; его вина могла заключаться в нерасторопности, непочтительности, воровстве, попытке убийства… Но могло быть и совсем иначе. В любом случае, какую бы кару не избрал белый всадник, опасаться ему было нечего. Белого нельзя было ни наказать, ни даже привлечь к ответственности. Общество единодушно ратовало за переселение негров в Африку, добровольное либо принудительное — все равно; ну а негры, ушедшие на запад, к непокоренным сиу [16] или «проколотым носам» [17] воспринимались вообще как средоточия порока. Всякий черный, не уплывший в Либерию или Сьерра-Леоне, вне зависимости от наличия у него средств на проезд, был виноват в том, что происходит с ним на территории Союза, только сам.
16
Сиу —
17
«Проколотые носы» (Nez Perce) — наиболее крупное племя из группы племен североамериканских индейцев сахаптин. Заселяло бассейн реки Снейк-ривер в штатах Айдахо и Орегон.
Я страдал, потому что всегда испытывал хотя и смутное, но упорное нежелание соглашаться с большинством. Нежелание это я не мог себе объяснить. Возможно, оно представляло собою всего лишь сентиментальный бунт против матери в защиту дедушки Бэкмэйкера. Какая разница. Из-за него я не мог оправдать свою слабость тем, что, действуй я согласно своему желанию, я поступил бы возмутительно. Для меня это не было возмутительным.
В конце концов я счел за лучшее прекратить самобичевание и постараться вернуть вчерашнее расположение духа; воспоминание об отвратительной сцене мне удалось несколько приглушить. Я даже попробовал убедить себя, что все было не так серьезно, как это могло показаться со стороны, или что преследуемый ухитрился ускользнуть от преследователя. Я не в силах был сделать бывшее не бывшим; оставалось как-то избавиться от чувства вины.
В ту ночь я спал невдалеке от дороги, а поутру чуть свет двинулся дальше. Хотя я находился сейчас немногим более чем в двадцати милях от громадного города, ландшафт почти не менялся. Быть может, фермы стали помельче да стояли потеснее друг к другу; контраст их с поместьями сделался еще разительнее. Однако транспорт шел теперь сплошным потоком, а в городишках к нему добавлялись еще и вагоны конки, едущие по уложенным посреди булыжных мостовых стальным рельсам.
Вечерело, когда я пересек Спайтн-Дайвил-Крик [18] и вступил на землю Манхэттена. Между мною и городом простиралась теперь дикая пустошь; там и сям торчали лачуги скваттеров, выстроенные из старых досок, бочарных реек и прочей рухляди. Тощие козы да шелудивые коты выискивали, чем поживиться, среди чудовищных нагромождений битых бутылок. Мутные ручьи, вслепую тычась то в одну, то в другую гору отбросов, пробивались к рекам. И без слов было ясно: вот край изгоев и беглецов, мужчин и женщин, которых как бы не существует и которых закон терпит лишь до тех пор, пока они носа не кажут из своих ужасных трущоб.
18
Спайтн-Дайвил-Крик — если я правильно понял, так почему-то называется небольшая часть Харлем-ривер перед ее впадением в Гудзон. Там же есть и деревенька, называющаяся Спайтн-Дайвил. Название явно сохранилось еще с голландских времен, когда на месте Нового Йорка стоял Новый Амстердам — только англизировалось.
Как ни чуждо, как ни отвратительно было мне это место, двигаться дальше, чтобы попасть в город уже в сумерках, мне никак не хотелось; однако вряд ли среди лачуг можно было отыскать место для ночлега. Сойти хоть на шаг с почтового тракта с его упорядоченностью, его цивилизованностью — и затеряешься в зловонном хаосе навек. Чадом изломанных судеб несло оттуда, и я ощущал опасность.
Но затем угасавшее сияние дня высветило словно из другого мира перенесенный сюда особняк, угодья которого еще не захватила жадная до чужого шпана. Он был разрушен, окружавшие его когда-то сады едва угадывались в месиве дикого кустарника и сорных трав. По-видимому, некий сторож или смотритель до сих пор либо, по крайней мере, до самого последнего времени, оберегал это жалкое величие; я не мог поверить, что здание и деревья могли долго сохраняться здесь, не будучи, что называется, раскуроченными напрочь.
Уже почти стемнело, когда я, продвигаясь со всей возможной осторожностью, набрел на ветхую беседку. Крыша ее провалилась; все подступы к ней плотно прикрывали заросли матерых роз — они будут хорошей защитой от любого нежданного посетителя, так я решил, продираясь сквозь них и в кровь исколов себе все пальцы. Как укрытие от непогоды беседка, скорее всего, не отличалась от обыкновенного шалаша — но то, что она до сих пор стояла, доказывало, на мой взгляд, что она надежнее.
Я вытянулся на влажных досках и забылся беспокойным сном, тревожимый странными видениями: будто старый особняк полон выходцев из прошлого, умоляющих меня спасти их от обитателей трущоб, а дом их — от окончательного разграбления. С трудом выдавливая слово за словом, я пытался объяснить, что бессилен — как это часто бывает во сне, я и впрямь стал бессилен и не мог сделать ни единого движения, — что не в моей власти изменить судьбу; они стонали, заламывали руки и пропадали один за другим. Кое-как, однако, мне удалось поспать; а поутру судорожное напряжение мышц и боль в костях сошли на нет по мере того, как я, волнуясь все сильнее, приближался к городу.
А возник он вокруг внезапно — словно это не я дошел наконец до скопища неподвижных зданий, а дерево и камень, сталь и кирпич вдруг сами взметнулись со всех сторон.
В 1938 году население Нью-Йорка насчитывало около миллиона человек; после окончания Войны за Независимость Юга оно росло очень медленно — и, тем не менее, вместе с полумиллионным населением Бруклина, по всей видимости, представляло собою самое большое скопление людей в Соединенных Штатах. Конечно, нечего было и сравнивать его с крупными центрами Конфедерации — Вашингтоном, поглотившим к тому времени и Балтимор, и Александрию, или Сент-Луисом, или же Лисбергом — бывшим Мехико.
Переход от сельской глуши и ужасающих трущоб, через которые лежал доселе мой путь, был ошеломляющим. То и дело со свистом проносились мимо каблокары, курсирующие между Пятьдесят девятой улицей в западной и Восемьдесят седьмой улицей в восточной части города. Внутригородское сообщение удобнейшим образом обеспечивали конки, остановки которых располагались через каждые несколько кварталов. Паровые экспрессы грохотали по виадукам, переброшенным поперек Мэдисон-авеню — этим инженерным достижением нью-йоркцы особенно гордились.
Велосипеды, столь редкие в окрестностях Уоппингер-Фоллз, здесь мельтешили, как мухи, то лавируя меж ломовых лошадей, тянувших грузно переваливающиеся фургоны и повозки, то резво обгоняя их. Изящные рысаки везли бесчисленные кабриолеты, бругамы [19] , виктории [20] , кэбы, догкарты [21] и двуколки; ни велосипедисты, ни возницы, ни даже лошади, похоже, не испытывали не то что благоговейного трепета, но даже малейшего беспокойства по поводу грубо и высокомерно прокатывавших сквозь толчею минибилей, одинаково стремительных и на булыжнике, и на асфальте.
19
Бругам — одноконная двухместная или четырехместная карета.
20
Виктория — легкий двухместный экипаж.
21
Догкарт — высокий двухколесный экипаж с местом для собак под сиденьями.
Невообразимая мешанина телеграфных проводов нависала над городом. Они скрещивались и перекрещивались под всевозможными углами; они то косо взлетали вверх, в конторы и квартиры, то падали вниз, к магазинам — как постоянное напоминание о том, что ни одна городская семья, претендующая хоть на какое-то положение в обществе, не может обойтись без клацающей махины в гостиной, а каждый ребенок здесь, еще не умея читать, уже знает азбуку Морзе. Провода безраздельно принадлежали воробьям; легионы воробьев сидели на них, прыгали, переругивались, дрались — и оставляли для того только, чтобы попытаться набить ненасытную свою утробу, пошныряв по дымящимся кучам лошадиного навоза внизу.
На деревенского мальчишку, никогда не видевшего города большего, чем Поукипси, все это производило потрясающее впечатление. Дома по восемь, по десять этажей были обычным делом; часто попадались и четырнадцатиэтажные, даже пятнадцатиэтажные, оборудованные пневматическими лифтами английского производства — тем самым чудом техники, которое сделало возможным возведение настоящих небоскребов в Вашингтоне и Лисберге.
И надо всем этим по воздуху элегантно перемещались аэростаты, управляемые так же искусно, как когда-то — парусные корабли. Нельзя сказать, что они были для меня совсем уж внове; мне доводилось видеть их чаще, чем минибили — но в таком количестве никогда. На протяжении одного лишь часа, изумленно глазея вверх, я насчитал семь — и не уставал поражаться, сколь тщательно рассчитаны их маршруты; очень редко аэростаты проходили так, чтобы им пришлось бы резко набирать высоту, — а ведь случись такое, сбрасываемые мешки с песком могли бы покалечить кого-нибудь внизу. То, что аэростаты в состоянии были маневрировать подобным образом над зданиями различной этажности, доказывало; воздушный океан и впрямь покорён.