Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
— У тебя крепкие зубы, Баландукас. Как у большого серого волка, — сказал Дмитрий.
— Волка… Волка, — подтвердил мальчуган.
— Это стихи, Дмитрий, — сказала Нерис — И вы первый, кому я их буду читать… — Тут она чуточку смешалась. — Нет, не вполне первый… Вчера я их прочла Антанасу. А теперь слушайте.
И, чуть склонив голову к левому плечу, негромко, мелодичным голосом, не заглядывая в листочки бумаги, которые держала в руках, она прочла первое стихотворение. В нем было всего шесть строф. Прочла, вздохнула, посмотрела на Дмитрия в упор, точно дожидалась его
— Какая я глупая. Вы же ничего не поняли. Это стихотворение… Я назвала его «Любовь к Родине». Попробую перевести… Но, конечно, только смысл.
Любовь к родине — это не слова, а дела. Трудные, кровавые дела. И кровь на шинели павшего героя (она произнесла «г» очень мягко, почти как «х») распускается алым, или нет, наверное, темно-красным цветком. Кажется, мак. И земля впитает эту кровь героя и будет хранить ее вечно. Так можно сказать? А в руках у нас — оружие. Железо. Нет, не так… Сталь, сталь, которая сверкает. И этой сталью мы уничтожим все эти, ну как же это?.. Ну, крапиву, репейник, злые травы… А, сорняки! Сорняки, которые выросли на священной земле отчизны.
— Что-то в этом роде. Я очень плохо перевожу?
Дмитрию трудно было справиться с волнением. Он понимал всю значимость происходящего. Большой поэт излечился от немоты.
— Теперь послушайте второе. «Солдатская мать» или, может быть, лучше «Мать солдата»…
Она прочла.
— Но подождите. Еще одно. После буду переводить. — И прочла третье, подлиннее, в другом, более сложном размере. Оно звучало как приказ, гневный, прямой приказ. И в голосе поэтессы пробудилась незнакомая еще Дмитрию сила.
— Это о партизанах, — сказала Саломея. — Переводить или не надо?
Дмитрий встал, взял руку Нерис и прижал ее к губам.
— Вы — молодец. Вы — умница, Саломея! И вы даже не представляете, как я рад.
— Вы правда рады? — как-то растерянно спросила Нерис, всё не отнимая своей руки. — Но почему?
— Я всё время ждал. Я верил, что пушки не заглушат вашего голоса. И знаете что? Может, у вас найдется бумага? И тогда мы попробуем перевести ваши стихи.
Она достала несколько листков всё той же плотной темно-голубой бумаги, которой Муромцев, ограбив театр, снабдил литовских писателей.
Дмитрий сел рядом и стал записывать.
— Последнее стихотворение о птицах-братьях. Есть такие птицы. Не ястребы, а другие. Помните у Горького?
— Сокол?
— Да, да, «Соколы-братья». Но так будет не совсем точно. Лучше маленькие соколы, нет не птенцы, а совсем еще молодые… Как это по-русски?
— Наверное, соколята.
— Соколята! О, это лучше, гораздо лучше. — Она даже хлопнула в ладоши. — «Соколята-братья» — так называется это стихотворение. Ну, в первом четверостишии — мой вопрос: где они, братья-соколята, где?
И Дмитрий написал на восьмушке темно-голубой бумаги:
Где вы, соколята-братья? Где вы, дубки лесные? Может быть, вы уже истлели в земле Или прячетесь в лесной чащобе?..Когда подстрочник был написан, они прочли его вновь и внесли исправления.
— Я думаю, что мы сделали очень точный перевод, — сказала Саломея. — Жаль, что вы, Дмитрий, не поэт. Хотя кому нужно их сейчас печатать?
— Опять неверный тон! Вы же сами говорите здесь: «Я иду за вами, братья, иду вольными тропами, партизанскими дорогами, рядом со смертью». Ведь так?
— Да, так. Смысл правильный.
— Значит, вы вновь на пути борьбы! Как обрадуются все литовцы, услышав ваш голос.
— А они его услышат?
— Ну конечно! Представляете… Снечкус, Палецкис, Гедвилас… Они же сделают всё, чтобы ваш голос зазвучал над всей нашей страной.
Саломея уронила руки на колени и опять тихо вздохнула:
— Спасибо за вашу веру, Дмитрий. А теперь будем пить чай.
— Подождите. Я хочу взять эти переводы на память. Можно?
Она кивнула головой.
— И очень прошу вас подписать их.
Саломея легонько засмеялась.
— Ну, если вы хотите… — И на всех трех восьмушках голубой бумаги поставила свое имя: «Саломея Нерис. 1941. Пенза».
Глава девятая
КОНТРУДАР
— Эй, эй, Митя!.. Дмитрий Иванович… — И пулеметный стук в оконное стекло.
— Это Гира… Что случилось?
Накинув на плечи телогрейку, Муромцев нырнул в морозный воздух и отодвинул жгущую пальцы щеколду. В распахнутую калитку стремительно проскочил Гира. За ним, куда более медленно, вошла плотная закутанная фигура женщины. Ого! И Бронислава Игнатьевна…
— Слушай, Митя… Слушай… Новость… Такая новость…
— Заходите в хату, друзья.
С порога двери Людас Константинович ликующе завопил:
— Фашистская свинья получила удар в самое рыло!
— Что такое! Какая свинья?
— Мы с Людасом вышли на дежурство… — неторопливо начала Бронислава Игнатьевна.
— Подожди, мамочка, подожди… Ты не так скажешь… Их разгромили под Москвой… Вдребезги разгромили… Они бегут, а мы их преследуем. На пятках у них сидим, на пятках…
— Людас! Не торопись… Так вот мы с Людасом вышли на дежурство. Одного его я никогда не отпускаю. Отморозит нос или щеку и не заметит… И вот, когда мы дошли до углового дома, оттуда выскакивает человек и кричит… Очень он мне показался странным: без шапки, рубаха на груди распахнута и, кажется, в ночных туфлях. А на улице такой мороз! У нас нет градусника, но…
— И не так, Броничка, вовсе не так! Он сперва не кричал, а только оглядывался. А когда нас увидел, то действительно стал кричать…
— О чем? — спросил Дмитрий, весь напрягшийся, уже поверивший, что наконец произошло то самое, что должно было произойти, но всё еще, по привычке, укрощающий свои чувства.
Людас Константинович, в длинном пальто с поднятым воротником и в маленькой шапке-ушанке из серой бумазеи, с изморозью в бороде и на бровях и красным, как помидор, лицом, стоял посреди комнаты и не мог совладать с потоком слов, клокотавших в горле. Веселый-превеселый Дед Мороз, принесший детишкам мешок с сюрпризами.