Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Я моментально промочил ботинки, и теперь в них сочно чвакала вода. Ну и черт с ними, с ботинками! Ведь я еду… Чвак… Вот оно, настоящее поручение. Хлюп… чвак… Нашли нужным послать. Уже завтра — «Малый Париж», и каждый день геноссе Венцель будет слушать, как я перевожу статьи из «Роте Фане», и терпеливо поправлять: не зынд, а зинд. Зинд, зинд, зинд… Линкс, линкс, линкс… И чвак, чвак, чвак… Мокрота и холод подбираются к коленям. Подумаешь! Я же еду. Линкс, линкс, линкс… Мутно-серое небо, низкое, как подвальные своды, с одной-единственной угольно-черной тучей, нависшей над Пресней. Вот так туча! Линкс… хлюп… линкс… чвак… Да это же не туча, а дым
Из крутящейся мути, беспрерывно звеня, выполз совсем ослепший трамвай. Я штурмом взял переднюю площадку прицепа и плотно прижался грудью и лицом к чьей-то мокрой и кисло пахнущей шерстью, явно недовольной, спине.
Я жил довольно далеко за ипподромом и до конечной остановки провисел на подножке, всё время ощущая каменное сопротивление широкой и мокрой спины. Ужасно мешал портфель, — я боялся его выронить. В конце концов я крепко вцепился в его ручку зубами, для утешения вспомнив одного силача, который, сомкнув свои челюсти на сыромятном ремне, держал на весу многопудовую штангу. Но, наверное, циркачу было всё-таки легче, так как никто не висел на нем сзади и не награждал пинками под колени.
Ну вот и остановка, слава аллаху!
Кое-как я сбросил себя с подножки и снова захлюпал, зачвакал по густой снежной жиже.
Стало совсем темно. Зажглись редкие фонари. Вокруг них сновали и метались снежинки-мотыльки.
Я стал воображать, будто меня послали не в Германию, а в Шотландию, в Глазго, в город Маджи. На длинный узкий переулок с редкими одноэтажными домиками, притаившимися за глухими заборами, я надвинул Аргайл-стрит с его темно-серыми угрюмыми доминами, большими магазинами и двухэтажными автобусами, которые я видел только на фотографии. Нужно было добраться на автобусе поближе к кафедральному собору и уже оттуда дойти до Эвелин-стрит, узкой, как этот переулок, к дому под номером 37, где на третьем этаже живут Колин Мак-Грегор и его дети Лесли и Маргарет. Я слышал уже скрип ступеней крутой деревянной лестницы, по которой никогда не поднимался, и незнакомый мужской голос за дверью, пробормотавший что-то по-английски… Но тут, за забором, мимо которого я пробирался, страшно завыла собака, и метель швырнула мне в лицо такую пригоршню снега, что за ней исчезли и деревянная лестница, и так и не распахнувшаяся передо мною дверь.
Переулок открылся узкой длиннющей щелью, с единственным фонарем далеко впереди, и я зашагал быстрее, нагибая голову и пряча лицо в поднятый воротник пальто. А чтобы идти было веселее, я вполголоса запел нашу славную старую песню: «Но от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!» И таким манером домаршировал до единственного фонаря. А он стоял прямо против дома, где я снимал комнату, и ронял тусклые блики на прочно сработанную калитку, до блеска выкрашенную изумрудно-масляной краской.
С трудом преодолев тугие пружины калитки, я вошел во двор и был тотчас же облаян волкодавом Принцем, вывалившимся из будки и на пожарной скорости бросившимся к калитке. Железная цепь, достаточно прочная, чтобы удержать якорь средних размеров, загремела и натянулась, и Принц поднялся на дыбки ровно за метр от калитки. Так уж было задумано и точно рассчитано его хозяевами.
Черно-желтое чудище, вывезенное в нежно-щенячьем возрасте из Карачая, приняло естественную для собаки позу, то есть встало на все четыре лапы, завиляло хвостом и попыталось приветливо взвизгнуть.
Я потрепал его по мохнатой башке и пошел по тропинке в глубь двора, навстречу двум ярко освещенным окнам.
Но уже стукнула дверь, на крыльце появилась огромная двухметровая фигура Кузьмы, и он зычно, хотя без тени тревоги, спросил:
— Эй, кто там?
— Это я, Кузьма Галактионович.
— Дмитрий Иванович! Я так и подозревал, а всё же… Куш, Принц! Экая непогода, прости господи!
Он пропустил меня вперед и, взяв под мышку свой знаменитый хлыст из кожи носорога с вшитым в конец свинцовым шариком, тщательно — на засов, крюк и еще какую-то задвижку — запер дубовую дверь.
— Вымокли небось? Такое заверти-закрути деется… А мы ужин собираем, так что пожалуйте.
— Спасибо, Кузьма Галактионович, но я пообедал.
— Так ведь и мы не без этого. А на пустой желудок ложиться — одно наказание. Урчать он начнет, сон прогонит. А коли вы без аппетита, то хоть чайком погреетесь.
«В самом деле, — подумал я, — почему бы и не поужинать с ними. Ведь завтра всё равно перебираться. И промок я прямо до пояса».
— Спасибо. Только, извините, переоденусь сперва.
— А нам совершенно не к спеху. Моя Надежда Ивановна над селедкой колдует. Такой залом сегодня раздобыла — все пальчики оближешь.
В прихожей пахло конюшней: навозом, лошадиным потом и сыромятной кожей. А от Кузьмы нестерпимо несло одеколоном «Лаванда».
И пока я искал, во что переодеться — где-то завалялись сандалии и была пара старых грубошерстных брюк, — думал, и до чего же трудно мне в этом доме и как это здорово получилось, что товарищ Пятницкий протянул мне руку и — р-р-р-аз! — вытащил из вязкого мещанского болота.
В доме четыре комнаты, не считая кухни, сеней, просторной прихожей и разных кладовочек и чуланчиков. Уборная прилеплена к задней стене дома, холодная и тесная, как заброшенное ласточкино гнездо.
В одной комнате жил Кузьма со своей Надеждой Ивановной; в другой — его брат-близнец Василий с пухленькой, похожей на подрумяненную булочку Липочкой; третья — зальце — предназначалась для совместных трапез и парадных приемов, ну а четвертая, после смерти самого Галактиона Костылева, сдавалась жильцам, предпочтительно одиноким мужчинам. Сейчас этой комнатой владел я.
Кровать была удобная, двухспальная, никелированная, с блестящими шишками, наподобие кедровых. Перина и подушки — хотя и пронизаны застарелым запахом конюшни — набиты настоящим пухом. Одеяло, широкое и душное, позволяло спать при открытом окне. Думаю, что под ним отдавал богу душу старик Галактион. Но так как с печального этого часа прошло более восьми лет и уже много жильцов покрывалось этим старым стеганым одеялом из синего выцветшего атласа, я не очень-то беспокоился.
Над кроватью, в лепной золоченой раме, помещалась большая фотография — Галактион Костылев во весь рост. На нем была полосатая жокейская кепочка с широким козырьком, бриджи, высокие лакированные сапоги. Лицо знаменитого жокея с окаменевшими скулами и густыми, геометрически прямыми усами запечатлело равнодушно-презрительное выражение, Вокруг Галактиона, на застекленных фотографиях, теснилось множество крутошеих жеребцов и тонконогих кобыл, на которых Галактион много раз обгонял положенное время. Тут же висел его хлыст — потертый, с до блеска отшлифованной рукояткой. Священная реликвия! Ну и, конечно, лавровые венки. Собственно, не лавровые, а из жести, и не зеленые, а тускло-седые от многолетней пыли.